Виктор Кривулин

Книга Евсея Цейтлина “Долгие беседы в ожидании счастливой смерти” вышла по-русски в издательстве Еврейского музея в Вильнюсе пять лет назад. Но ее подлинный исторический и художественный смысл начал раскрываться только недавно – когда были обнародованы документы, свидетельствующие о тесном сотрудничестве руководства католической церкви Литвы в годы нацистской оккупации с СС и с НКВД-МГБ-КГБ в послевоенное время. Сопоставив документальные свидетельства и “двойное зрение” рядового очевидца литовской истории последних шести десятилетий, мы заново открываем для себя атмосферу тотального гнетущего страха и предательств, в которой жило население Литвы на протяжении почти всего ХХ столетия.

На этом фоне проблема взаимоотношений “литваков” (литовских евреев) и католиков-литовцев приобретает едва ли не ключевое значение, поскольку трагедия Холокоста здесь, на литовских холмах, осложнялась трагедией литовцев, депортированных в Сибирь 14 июня 1941 г., а послевоенный сталинский разгром остатков еврейской культуры шел одновременно с уничтожением национальных традиций Литвы, укорененных в культуре католической. Судьбы литовцев и евреев развивались параллельно, в переплетении и трагическом взаимодействии. Вот один пример. Родители Йокубаса Йосаде, центрального персонажа “Долгих бесед…”, должны были быть депортированы энкаведешниками из Литвы вместе с другими представителями национальной буржуазии и интеллигенции, но вмешательство сына, близкого новой власти, помешало этому. Их не выслали, в результате чего они погибли во время немецкой оккупации – отец Йокубаса от рук “белоповязочников” (добровольцев-католиков, которые сотрудничали с нацистами), а мать героя – в гетто.

Герой книги Цейтлина – не вымышленный персонаж, а реальное лицо, литовский писатель еврейского происхождения, драматург и критик, беседы с которым в течение пяти лет изо дня в день записывал и комментировал автор, человек другого поколения, лишенный и тех специфических страхов и тех иллюзий, которые определяли жизнь его собеседника. Теперь эта жизнь развертывается перед лицом смерти. Готовясь к смерти, восьмидесятилетний Йосаде вспоминает и стремится – накануне своего ухода из жизни – осмыслить все, что происходило с ним и вокруг него. Он пытается найти выход из нравственного и интеллектуального лабиринта, куда загнал его страх. Страх быть евреем, страх быть литовцем, страх быть подданным советской империи. Просто страх быть.

Страх этот распространяется даже на собственное имя. Янкель в детстве, Яков в юности, Йосаде в послевоенной Литве становится Йокубасом, принимая литовизированную форму имени вместе с языком, на который – как писатель и частный человек – переходит (причем не без труда, с заметным и целенаправленным внутренним усилием, как это обычно происходит в эмиграции). Свою литературную карьеру в довоенной Литве он начинал как автор, пишущий и думающий на идиш. Но зимой 1948 г., в разгар антисемитской кампании, он предает родной язык и уже до самой смерти опознает себя в качестве советского литовского литератора. И в этом качестве он анонимен.

Подобно К., герою романа Кафки “Замок”, Йокубас Йосаде обозначается автором в тексте “Долгих бесед…”, как правило, только одной литерой. Она сама по себе непроизносима – “й“, она всегда маленькая, строчная, а не прописная. Это условие физического выживания героя, знак полного растворения его личности в тексте надчеловеческой, имперской истории. Это и символ его культурной работы: драматург и критик средней руки, он был профессиональным редактором, ответственным секретарем и заведующим отделом критики вильнюсского журнала “Пяргале” в течение десяти самых “отцензурированных” лет существования литовской культуры – с 1948 по 1958 г.

“Йосаде” означает на иврите фундамент, основание. Но перед нами – история и трагедия человека, сделавшего основанием всей своей жизни страх за собственную жизнь. “Страх, – пишет Евсей Цейтлин, – фундамент страны, гражданином которой й был полвека. Но с годами меняется качество его страхов: в 40-50-е это страх тюрьмы, лагеря, физического уничтожения; в 60-80-е – страх лишиться духовного комфорта, возможности писать…” Именно страх плотно связывал целые десятилетия жизни й. Причем этот страх возник гораздо раньше, чем началась война, задолго до Холокоста и сталинских чисток. Если верить рассказам й, он начал испытывать некий завораживающий ужас перед “людьми в черном”, агентами тайной полиции, еще в 13-15-летнем возрасте.

В 1926 г. в Литве Сметона совершил переворот и установил авторитарный режим. На улицах появились безликие люди в черных котелках и строгих костюмах. Они болезненно притягивали к себе внимание й, как удав притягивает кролика. Впоследствии, уже после войны, такой же жуткой притягательной силой для героя “Долгих бесед…” оказались наделены аббревиатуры НКВД, МГБ, КГБ. Проходя мимо мрачного здания Госбезопасности в Вильнюсе, й всегда останавливался, даже если очень спешил. Освещенные окна, за которыми шла страшная работа, как бы гипнотизировали его, влекли к себе, провоцировали необъяснимое чувство собственной вины. В 40-е годы он был завербован МГБ как секретный агент. Он признается в этом своему собеседнику-биографу как в чем-то естественном, гораздо менее существенном, чем его страхи, и хотя утверждает, что никогда ни на кого не давал показаний, от предсмертной откровенности й остается смешанное и очень неприятное ощущение.

Книга Цейтлина вообще порождает смешанные и противоречивые чувства. Сам ее жанр – странная взрывчатая смесь “Разговоров Эккермана с Гете”, сочинений Ницше (“Так говорил Заратустра”), романов Кафки и диалогов хасидских цадиков – эклектичен, сомнителен, провокативен. Но это отнюдь не произвольный постмодернистский “микст”. Жанр “Долгих бесед…” есть производное от судьбы и личности главного персонажа, и в каком-то смысле необычная форма книги Цейтлина является наиболее адекватным выражением сложной нравственно-этической и социальной ситуации в Литве (и шире – в Восточной Европе). Ситуации, до сих пор не преодоленной окончательно и способной быть источником новых конфликтов, новых человеческих трагедий.

Эта ситуация рассматривается в “Долгих беседах…” с разных позиций и интерпретируется то в ключе традиционного психоанализа, то в духе герменевтики, то через призму религиозно-метафизического и конкретно-исторического опыта. Духовный путь й, по его собственному признанию, предопределен классическим эдиповым комплексом. Подросток узнает о том, что у его отца есть любовница, и от нее – все беды в семье. Он испытывает желание убить отца или по крайней мере ту женщину, которая разрушает их семью. С ножом он является к ней, но в конце концов оказывается в ее постели. Он становится любовником любовницы отца и, чтобы разорвать этот порочный круг, бежит из родной провинциальной Калварии в столичный Каунас. И это первое в череде его предательств и бегств.

На склоне жизни й рассказывает о них без сожаления и каких-либо оценок, он просто освобождается от прошлого, пытаясь встать на место не только своего отца, но и его убийц. Внутренне пережить не только гибель своих соплеменников в Вильнюсском гетто, но и изнутри почувствовать мотивы литовцев, которые помогали уничтожать евреев, руководствуясь чувством национальной обиды, не менее сильной и острой, нежели та, с которой жили евреи. И тех и других роднят общие страхи и общая боль.

На письменном столе й рядом с распятием стоит фотография. Это фото улыбающегося молодого человека в форме солдата вермахта, найденное в 1943 г. вместе с неотправленным письмом к возлюбленной в карманах австрийца, убитого во время атаки 16-й Литовской дивизии, где служил й. Вечное напоминание о жертве, вина за которую, вероятно, лежит лично на старом писателе.

Но на его книжных полках нет ни одной книги на идиш, хотя до зимы 1948 г. они составляли основу его библиотеки. Он сжег их собственноручно, одну за другой, в камине, тайно от прислуги вынося из дому пепел в портфеле, чтобы никто не заподозрил, чем он занимается по ночам. Он навсегда замолчал о трагедии литовских евреев, безоговорочно подчинившись некоему внутреннему цензору.

Как властно и четко работал этот цензор, показывают два эпизода книги. Зимой 1952 г., во время “дела еврейских врачей”, й начинает лихорадочно сочинять пьесу. Он сочиняет ее на идиш. Название предшествует замыслу и предопределяет сюжет – “Бдительность”; это слово, выведенное заглавными еврейскими буквами на титульном листе рукописи, должно сразу же привлечь внимание энкаведешников, когда они придут арестовывать его. Пьеса сверхпатриотична, отрицательный герой – еврейский врач-отравитель. И в эти же дни й был приглашен к тогдашнему президенту Советской Литвы Палецкису. Тот обратился к нему как к литературному эксперту, дав для ознакомления несколько машинописных листков со своими рассказами. Это были страшные зарисовки из жизни детей еврейского гетто времен немецкой оккупации. Ужас й не поддавался описанию. Он понимал, что такие рассказы напечатать нельзя, но больше всего боялся провокации против себя. Однако Палецкис был искренен.

Мучительный клубок отношений литовцев и евреев становился главной темой пьесы “Синдром молчания”, которую особенно подробно пересказывает биограф й. “Синдром молчания” – это философская притча, где действуют три персонажа: муж и жена, врачи еврейка Сарра и литовец Ионас Маркус, а также полковник госбезопасности Гуров. Действие происходит накануне смерти Сталина. Гуров, играя на страхе Сарры и Маркуса, делает их тайными осведомителями. Природа страха Сарры и страха Ионаса различна. Страх Сарры связан с ее еврейством. Ионас же в конце июня 1941 г. пришел к тем, кто начал в Каунасе восстание против советской власти. Он помогал раненым, но ему дали автомат и оставили сторожить вещи убитых евреев. Может быть, потом он и сам участвовал в массовых убийствах. Гурову известно его прошлое, но гэбист использует свою власть над Ионасом, заставляя его жениться на нелюбимой Сарре и беспрекословно подчиниться воле “хозяина”. Послевоенный московский палач с именем симпатичного и безвольного чеховского персонажа уравнивает литовских палачей и жертв времен войны. В финале он является в дом супругов, чтобы арестовать их обоих, но радио сообщает о смерти Сталина.

Эта пьеса, схематичная, как и другие сочинения й, не имела сценического успеха. Но она свидетельствовала о том, что сам й в конце своей жизни нащупал выход из того экзистенциального лабиринта, в котором оказался отчасти по собственной вине, отчасти в силу исторических обстоятельств.

На краю могилы й обнаруживает себя по другую сторону от мира, где все держалось на взаимоотношениях палача и жертвы. Он обретает себя в независимой Литве, среди гибнущего, уходящего в прошлое “литовского Иерусалима”. И хотя Йокубаса Йосаде хоронят на католическом кладбище, в финале “Долгих бесед о счастливой смерти” звучит робкая надежда на то, что возможности еврейской культуры в освобожденной Литве не исчерпаны, а духовные пути литовцев и евреев могут когда-нибудь сойтись в некой единой точке, как сходятся параллельные прямые в пространстве Римана-Лобачевского.

«Новое Литературное Обозрение» (Москва), 2001, №48опубликовано также в  газете  «Frankfurter Allgemeine Zeitung», 29 April 2000