Анатолий Либерман

 

Евсей Цейтлин родился в Омске, университет кончал на Урале и долгое время преподавал на «востоке»; неудивительно, что и литературная его судьба была много лет связана с Сибирью. Писателю вроде бы надо жить в столице. Правда, кроме «Петербургских повестей», есть Диканька с Миргородом и массой других мест, иронически названных Юрием Оклянским «шумное захолустье». Вспоминаются еще Мамин-Сибиряк и Генри Торо в хижине, и всё же писателям и людям искусства необходима среда, которая их заметит и оценит (или затравит), да и впечатлений больше в центре; там даже уездные очерки сочинять легче. Цейтлин доказал, что ценность впечатлений зависит не от места действия, а от способностей и духовных качеств наблюдателя. Изъездив тысячи километров, он опубликовал свои заметки под общим заголовком «Писатель в провинции». К российской глубинке прибавились «неглавные» города Болгарии и Венгрии, а потом возникла Литва; однако и в Литве его первым героем стал Донелайтис, служивший  пастором в Восточной Пруссии, захолустье совсем нешумном. Сделавшая Цейтлина  широко известным литовско-еврейская тема возникла позже; характерно, что и она не о столбовой дороге литературы, как принято было говорить в советское время.

География книги «Несколько минут после» такова, что почти всем она покажется экзотикой: Тува, Якутия, горное село в Армении, шорцы. Здесь же и Донелайтис («Голос и эхо»). Но Цейтлин (и в этом главное) ездил туда не за экзотикой, не за влажными запахами и не за туманом. По складу характера, как это угадывается по книге, и еще оттого, что для людей, выросших вдали от высокомерия имперских центров, он был своим и легко сходился с теми, чьи устремления ему так важно было понять. Они рассказывали ему свое прошлое, давали дневники и демонстрировали  свое искусство.

«Братским» культурам надлежало быть национальными по форме и социалистическими по содержанию, но начальство пеклось лишь о содержании. Национальная форма и желание пользоваться родным языком, хоть бы и шорским (то есть не обрусеть), подобно любому не предписанному свыше выражению чувств, искоренялись как национализм (один из самых грозных жупелов), и нередко под топор попадали люди, взлелеянные новыми хозяевами как раз для того, что им впоследствии вменялось в вину (уклонов-то было два, и, как пояснил кормчий коммунизма, «оба хуже»). В Ленинградском педагогическом институте имени Герцена открыли факультет народов Крайнего Севера. Десятки его выпускников окончили жизнь в лагерях. Туда же отправились и некоторые учителя. Действительно: трудно себе представить врагов народа более страшных, чем автор удейско-русского словаря Е.Р. Шнейдер и выдающийся этнограф и языковед Е.К. Крейнович. Цейтлин не раз пишет о репрессиях и гримасах «интернационализма», но сведение счетов с прошлым не его тема. Его интересовала личность творцов, особенно таких, которые стояли у истоков культуры и определили ее развитие. Столь необычны и нетривиальны сюжеты очерков, что его книгу можно рекомендовать самому широкому кругу читателей. Почти всё будет там для них ново.

Авторскую манеру Цейтлина отличает редкая сдержанность. Где только можно, он предоставляет слово своим героям, оставаясь в тени. Книга открывается небольшим введением, за которым следует очерк «Тувинские ритмы». Цейтлин был гостем многих людей, слушал каргыр (горловое пение), но главный его герой – Пальмбах, потомок обрусевшего немца, против ожидания не сосланный в глухомань, а познакомившийся с тувинскими студентами в Москве (Коммунистический университет трудящихся Востока) и в 1930 году по доброй воле поехавший в Кызыл, где стал главным создателем тувинской письменности и  просветителем. Чуть ли не все местные писатели были учениками, и все переводы русских классиков возникли под его влиянием. Благодаря ему появилась «Повесть о светлом мальчике» Степана Сарыг-оола, пожалуй, единственная книга тувинского автора, хотя бы в какой-то степени известная в большом мире.

С юности знавший классические и несколько современных западноевропейских языков, Пальмбах овладел тувинским, относящимся к тюркской семье, как родным.

Читая его специальные статьи, невозможно догадаться, что их автор стал предметом поклонения, героем песен и легенд. «Он поражал всех полным игнорированием бытовых удобств и материальных благ. …Пальмбах не отрицал быт. Просто о нем не думал. Он привык к этому в юности – на фронтах первой мировой войны, …потом в Красной Армии». (17) «Всем казалось: он переполнен уверенной энергией. Так казалось даже тогда, когда погиб на фронте сын Александра Адольфовича – Спартак. Пальмбах приходил поздно вечером домой. Разжигал печь. И только тогда, неожиданно, его горе становилось заметным – человек жил в не свойственном ему ритме. “Движения его, – примечали дети, – становились замедленными. Он долго укладывал поленья и щепки в печь и затем пристально смотрел, как от зажженной спички огонек пробегает по бумаге, затем перекидывается на сухие щепки. И вот  уже горят поленья. А отец все сидит перед открытой дверцей, протягивая руки к огню и задумчиво потирая их”. Поэзия работы помогала ему трудиться много и в любых условиях. По пути в Туву он писал диссертацию в огромном, шумном номере минусинской гостиницы. Бывший наборщик С. Делгер-оол, вместе с которым Александр Адольфович готовил в Москве первые тувинские учебники, припомнит: Пальмбах нередко спал по полтора-два часа в сутки, прикорнув прямо за столом. Когда ему предлагали прилечь, отказывался: боялся крепко заснуть». (27-28) Он и умер в номере кызылской гостиницы.

Но «Тувинские ритмы» не только о Пальмбахе. В них вошли и этюды о резчице по дереву и камню Р.А. Аракчаа и о мастере народных музыкальных инструментов (хомусов) И.С. Хомушку, людях выдающегося таланта. Счастливым человеком был мастер Хомушку: «…никогда  и ничем не болел. Даже в детстве. Не знает, что такое лекарства. Однажды заболела спина, пошел в поликлинику, там хотели сделать укол. Он убежал. …спортом никогда не занимался, в юности принимал участие в хуреше – тувинской национальной борьбе, однако всегда проигрывал. “Для здоровья надо работать”, – сказал Холушку». (39)

Кончается этот очерк рассказом о едва ли не гениальной художнице Наде Рушевой, умершей в семнадцать лет; ее мать была тувинкой. Но о Рушевой известно многое. Ее рисунки поразительны; в наши дни их можно увидеть и в интернете. Лев Кассиль написал книгу (на мой взгляд, такую же плохую, как и все его послевоенные книги) «Ранний восход» о Коле Дмитриеве, другом юном художнике. Он тоже погиб еще школьником, но в результате несчастного случая. Между этими сверходаренными детьми не было ничего общего. Из Дмитриева, скорее всего, получился бы хороший реалист. Академия художеств обломала бы его, а обаяние  пропало бы с возрастом. Рушева была единственной и неповторимой. Кассиль сказал о ней: «Она рисовала сердцем». От подобных замечаний всегда становится неловко. Формулы чуда не существует.

Герой второго очерка «Мой друг “изучает жизнь”» – армянский поэт Норайр (Норик) Багдасарян. Именно здесь автор почти исчезает: отвечает на вопросы и рассказывает герой. Но это, разумеется, не интервью, а еще один портрет, скомпонованный так умело, что рама почти сливается с холстом. Багдасарян жил в высокогорном селении Сепасар – еще один «писатель в провинции». Его высказывания неброски и не претендуют на то, чтобы попасть в книгу афоризмов; зато и банальностей вроде она рисовала сердцем в них нет нигде. Я отобрал те, которые особенно близки мне. Например: «Почти всегда слышу музыку, она звучит где-то в глубине меня, она начинается с утра, когда просыпаюсь, правда, ее может перебить радио, чей-то голос, но чаще всего она никуда не уходит. Та музыка не похожа ни на какую другую. Какая она? Иногда веселая, чаще – печальная. Когда пишу, слушаю только ее, все остальные звуки «отключаю». Неизвестно почему, но именно музыка определяет тему, легко подсказывает слова. Вообще пишу легко; трудно потом – отделывать, «доводить» стихи. С детства слышу музыку! Что-то поняли об этом, наблюдая за мной в школе, учителя, товарищи: иногда на уроках как бы «пропадал», музыка переполняла меня, и тогда начинал рисовать – всюду: в тетрадках, на промокашках…» (91) «Между прочим, как схожи между собой запахи живой природы и та музыка, которую слышит, по-моему, в себе каждый… Я не изменился, нет, человек вообще не меняется, если только он сам или кто-то другой не насилует его Душу». (93) И диалог на заданную тему: «Трудно ли быть поэтом в провинции?» «Я уже говорил: провинции для меня нет!» –  «Но ведь сложно, живя в селе, выпускать книги, публиковаться в московских и ереванских изданиях?» […] «Трудно. Пусть другим будет легче. Только к тридцати семи годам я эти трудности преодолел. Возраст, когда многие поэты умирают, а я живу: значит, не так уж и трудно? […] У армян свои мерки для трудностей, иные невзгоды вообще стыдно впускать в сердце». (94) Это было написано в 1989 году. А вот постскриптум: «Монологи Норика Багдасаряна так напоминали прощание… И вскоре я убедился снова: творцы предчувствуют свою смерть. Мой друг погиб в июне 1991-го. Погиб случайно, нелепо. Ему было только сорок лет». (95)

Из Армении мы возвращаемся в Сибирь. Среди прочих народностей в Якутии, между реками Индигиркой и Анадырем, живут юкагиры. Их 800 человек; еще в 1926 году их было около двух тысяч. По классификации специалистов эвенки, например, или чукчи – «большой  малый» народ. Перед нами не удэге и не «последние могикане», но, как ни интерпретировать статистику, юкагиры, когда-то, как гласят легенды и полагают историки, многочисленные, возможно, даже первые обитатели Северо-Восточной Сибири, останутся «малым малым» народом. Писатели есть и среди них. Цейтлин рассказал о Н.И. Спиридонове, писавшем под псевдонимом Тэки Одулок (имя его деда; самоназвание юкагиров – одул). Он как раз и был одним из тех, кто сгинул в эпоху террора (видимо, по разнарядке как секретарь райкома). Образованных прозаиков-юкагиров Цейтлин нашел и в середине восьмидесятых годов. Любопытная деталь. По словам Г.Н. Курилова: «Он часто… пишет по-юкагирски, потом делает русский подстрочник, с русского переводит на якутский, снова возвращается к юкагирскому. Так постепенно обнажается  главное в замысле писателя». (108) Нам бы так: с русского на английский, потом на немецкий  (французский, итальянский) и снова на русский.

Еще один малый народ – шорцы, живущие на юге Кемеровской области. Шорский язык почти мертв, хотя и делаются попытки его оживить, но шорский фольклор известен довольно хорошо. Об этом очерк «Струна и камень». Очерки Цейтлина менее всего напоминают отчеты о творческих командировках: ни ударников, ни девочек, собирающих хлопок двумя руками. Но так как его герои – люди незаурядные и образ их вырисовывается четко, то общий тон, скорее, мажорный: от таланта всегда исходит сияние, даже если ничего веселого вокруг нет. Хочу повторить: «Несколько минут после» – очень интересная книга, а те, кому ни в одном издании не попадалась полудокументальная повесть о великом литовском поэте Донелайтисе («Голос и эхо»), прочитав все триста страниц, будут вознаграждены вдвойне.

Я думаю, что основная заслуга Цейтлина в том, что он создал лирический портрет Донелайтиса – даже не портрет, а панно. Могилу Донелайтиса раскопали, реконструировали черты его лица, но что в них? Есть ведь и оставшаяся с древности скульптура Гомера. Донелайтис оказался магнитом, тяготение к которому облагораживало всех, кто попадал в поле его действия (такова награда великим: их заряда хватает и на свой народ, и на соседние), и не случайно, что, написав о Донелайтисе, Цейтлин уже не мог расстаться с Литвой. Он переехал в Литву, стал главным редактором альманаха «Еврейский музей» (Вильнюс) и продолжал писать о ней. Вбит прочный клин. Повесть «Голос и эхо» оказалась лишь его тонким острием. А теперь Цейтлин живет в Чикаго, и его усилиями ежемесячный журнал «Шалом» стал одним из интереснейших изданий полугазетного формата в диаспоре. Таков голос, таково эхо.

«Реклама» (Чикаго), 11-17 октября 2012;  вариант статьи: журнал «Мосты», 2012, #34