Анатолий Либерман

 

Несколько месяцев тому назад издательство «Славика» (штат Индиана) выпустило английский перевод книги Евсея Цейтлина, названной им «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти.  Из дневников этих лет» (переводчик Александр Рожавин) .  В конце помещен комментарий энциклопедического характера (составитель — Светлана Шаталова), необходимый и подготовленным читателям: имена, события, даты — эти сведения нужны не только американцам.

Публикация «Славики» позволила мне вернуться к «Долгим беседам», которые я прочел в первый раз в 2000 году, через четыре года после их первого издания.  Тогда же я написал о них краткую рецензию в «Новом журнале» (№ 220).  С тех пор кое-что изменилось.  Живший в Вильнюсе Цейтлин давно переехал в Америку.  Я не пропустил ни одной из его более поздних книг и регулярно читаю чикагский ежемесячник «Шалом», который он превратил в первоклассное литературно-политическое обозрение.  Книгу, уже тогда переведенную на литовский, тем временем перевели на немецкий, украинский и испанский языки.

В 2000 году книга произвела на меня сильнейшее впечатление, и я не удивился, прочитав в перепечатке 2016 года (Чикаго: Bagriy & Company) восхищенные отзывы из главных немецких и швейцарских газет и критиков из Литвы, России, Германии и Израиля, которые еще раньше знали ее в русском и литовском варианте.  (Дальнейшие ссылки на страницы даются мною по изданию 2016 года.)

Естественно, что главное все заметили одинаково.  Поэтому сегодня я могу сместить кое-какие акценты: «Долгие беседы» давно не новинка, и «рецензия» на сочинение, ставшее едва ли не классикой, никому не нужна.  Скажу лишь, что истинная ценность любой книги познается при ее перечитывании, когда сюжет хорошо знаком и открываешь в написанном всё новые и новые грани.

Цейтлин переехал из России в Литву, чтобы, среди прочего, встретиться с последними еврейскими писателями, пережившими Катастрофу и не эмигрировавшими ни на Восток, ни на Запад.  Он хотел расспросить их о давнем расцвете и недавней гибели еврейской культуры в их стране.  Переезду предшествовало его возвращение (как он назвал этот процесс) в иудаизм.  Главным собеседником Цейтлина стал Йокубас Йосаде.  Фамилия, как выяснилось, восходит к д­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­ревнееврейскому слову, означающему «фундамент».  Предки писателя бежали из Испании и до Литвы добрались через Украину.  Наречен был Йосаде Янкелем, позже стал Яковом и наконец, Йокубасом.

Как знакомы эти превращения!  Сколько Моисеев и Тойб стало Михаилами и Татьянами, а сколько еврейских мам и пап назвало своих детей Игорем, Никитой и Натальей!  Уйти, ассимилироваться.  Так и ходили по грешной советской земле Никиты Зальцманы и Натальи Хаймович.  Но если это были евреи из больших городов, то, скорее всего, уже их родители не знали никакого языка, кроме русского, а родным языком Йосаде был идиш.  После войны он решил перейти на литовский, причем сделал это тиранически, топорно: дома заставил говорить по-литовски жену; сын и дочь с младенчества не слышали ни одного слова на идиш.  Сам он владел литовским хорошо, но и только.  Хотя он и добился своего и стал литовским драматургом, критиком и даже ответственным секретарем ведущего литовского литературного журнала, новая кожа не вполне приросла к нему.  По-русски он говорил не без труда.  А свои пьесы отдавал редактировать литовским филологам.

Замечу в скобках, что истинное двуязычие — иллюзия.  Говорить с одинаковой легкостью на нескольких языках умеют многие.  Но на вершинах творчества ни безграничной свободы (то есть полной уверенности в себе), ни абсолютной гибкости, которая дается один раз, достичь, видимо, невозможно.  Даже Набокова (вечный пример) для безопасности редактировал выросший в Америке сын.  Я не знаю, кто редактировал Джозефа Конрада, но уверен, что такие люди были.  И стихи писать на иностранном языке не так уже трудно.  Однако нет в истории ни одного великого поэта, который бы писал на выученном языке так же, как на родном (пример тому — Рильке, хорошо сочинявший по-французски).

Пять лет ходил Цейтлин к Йосаде (в тексте его герой выступает, как й, со строчной буквы) и стал другом не только его, но и его много натерпевшейся жены, крупного эндокринолога доктора Сидерайте.  Жизнь с деспотом, даже таким, которого любишь, была столь непростой, что их восемнадцатилетняя дочь спросила: «Почему ты не разойдешься с папой?  Ведь вы все время говорите на разных языках» (с. 306).  Беседы с разрешения хозяина записывались на магнитофон.

За пределами Литвы Йосаде не знают, да и там, дома, те, кто помнил его в 1995 году, сами, если и живы, наверно, забыли его.  Напутствие героя: «Умоляю вас: не надо панегириков!  Пусть это просто будет рассказ о Йокубасе Йосаде, которого почти никто не знал» (с. 12).  Какой уж там панегирик!  Тихий реквием.  «В первый же день знакомства, в первый же час, едва ли не в первые пять минут он признался: — Готовлюсь к смерти.  И это, пожалуй, самое лучшее, самое серьезное из того, что я делал долгие годы» (с. 13).  К смерти он готовился лишь в одном смысле: подводил итоги.  «Любить и лелеять недуг бытия / И смерти любезной страшиться» (Боратынский).  Слова эти можно было бы поставить эпиграфом к «Долгим беседам».

Напрашиваются аналогии: Эккерман и Гёте, Бозуэлл и Джонсон.  Да и близкий пример сразу приходит на ум: за Анной Ахматовой с самых молодых лет и до последнего вздоха записывали каждое слово.  Но всех их, от Эккермана до Л. К. Чуковской, неотразимо привлекала личность собеседника, масштабы которого ни у кого не вызывали сомнения, а Йосаде не Гёте.  Другая сомнительная параллель —  произведения такого рода, как «Смерть Ивана Ильича», хотя некоторые страницы (например, 242-43), будто списаны оттуда, но это происходит потому, что распад тела у всех почти одинаков.
«Долгие беседы» не о физическом, а о многолетнем духовном распаде, о безнадежной попытке, если не полюбить, то хотя бы «возлелеять» кошмар бытия в двадцатом веке.

Йосаде родился в маленьком городке и был старшим из четырех детей.  Отец владел фабрикой, но был человеком довольно непрактичным, так что дела не всегда шли хорошо.  Тем не менее перед войной предприятие приносило доход.  Поэтому, когда в 1939 году в Литву вошли советские войска, фабрику экспроприировали, а семья подлежала высылке в Сибирь.  Но Янкель, у которого были нелегкие отношения с отцом, вырос поборником равенства и социализма.  Он собирал деньги на МОПР даже с рабочих отцовской фабрики, и заступничество человека, из политзаключенных ставшего большим начальником, спасло семью от депортации.  Самого Йосаде забрали в армию.  Он вернулся домой раненым, но живым (редчайшее, немыслимое везение: из того еврейского батальона не уцелел почти никто), но при немцах погибли все его родные, которых он, как тогда казалось, вызволил из беды, и он всю жизнь проклинал себя за вмешательство в предназначенную им судьбу: в Сибири, как он думал, они могли бы и уцелеть.  Спаслась, кроме него, лишь сестра, уехавшая в 1934 году в Палестину.

Как сказано, Цейтлин задумал проект «Устная история евреев Литвы».  Йосаде был существенной частью этой истории, и важны здесь не энциклопедические сведения, а мысли и чувства человека, родившегося в эпоху, которая умела только ломать и убивать.  Но Йосаде хотел выжить и выжил, заплатив цену, которую требовало время: отказался от самого себя и сделал самоотречение истово.  Он даже настоял на том, чтобы его литовское имя Йокубас было внесено в паспорт.  Он понимал, что награда сомнительна, но гнал от себя эту мысль.  Цейтлин, идеальный собеседник, камертон, а не интервьюер, видел его слабости, но и не думал его судить.

Йосаде ушел из еврейства.  Своему уходу он дал вполне убедительное объяснение.  Он с ранней юности был успешным журналистом, но после войны почти не осталось людей, читавших на идиш.  К тому же инстинктом долго травимого зверя он почувствовал, что готовится новый погром, и действительно, грянула эпоха безродных космополитов.  Вокруг начался кошмар не лучше прежнего.  И опять Янкеля-Йокубаса Йосаде не успели убить.  Он уцелел и, как уже говорилось, впоследствии оказался на плаву.  Его пьесы шли в театрах, его рецензий боялись, но сам он жил, мучимый мыслью, что производит однодневки (пусть теперь уже и по-литовски) и что природа обделила его талантом.  До самого конца он тешил себя надеждой, что, может быть, еще напишет шедевр, оправдание всей жизни.  Он забыл, что шедевры не рождаются по заказу.  Шекспир писал по две пьесы в год (так требовал репертуар), а Моцарт сочинял длинные оперы, потому что, чем опера длиннее, тем лучше за нее платили.  Их не терзала мысль об их месте в искусстве: на подобные размышления не оставалось времени; оба были людьми занятыми и суетными.  Шедевр не состоялся, но книга, увековечившая Йосаде, обходит страну за страной.

Подзаголовок «Долгих бесед» («Из дневников этих лет») может создать впечатление, что Цейтлин записывал беседы, а потом переносил записанное в книгу.  Трудно сказать, как работали над своими материалами Эккерман (он был секретарем Гёте) и прочие, но, конечно, и они тщательно обрабатывали накапливавшиеся заметки (Гёте умер в 1832 году, а три части книги Эккермана публиковались в 1836-48 годах), тем более что магнитофонов у них не было.  Цейтлин обработал километры пленок и так искусно скомпоновал куски, что кажется, будто всё получилось само собой.  В своей книге он не уходит  в тень, а комментирует, обдумывает, сравнивает и неизменно сочувствует.  Теплота и понимание, пронизывающие «повесть», неотразимо действуют на читателя.

При кажущейся фрагментарности «Бесед», в них несложно выделить две сквозные темы: страх и саморазрушение личности.  В страхе жили все (с. 103-104, 114).  Он ломал волю к сопротивлению, превращал порядочных людей в подлецов и ослеплял зрячих.  Осторожность и холуйство не спасали от гибели, но, пока человек оставался на так называемой свободе, надо было есть, пить, работать, заводить семью, растить детей и на что-то надеяться.  Всё это Йосаде сделал.  Был момент, когда он даже заставил себя верить в правоту ждановских рассуждений об искусстве.

Когда Цейтлин встретил своего героя, перед ним сидел немощный тщеславный старик, отрицавший свое тщеславие и скорее раздираемый сомнениями, чем увидевший себя со стороны.  Компьютер составил психологический портрет Йосаде; тот остался равнодушен к результату (с. 200-201).  Цейтлин решил, что причина равнодушия — отсутствие в портрете фактора смерти, важнейшего для Йосаде в пору их знакомства.  Но, может быть, Йосаде либо не узнал себя, либо полностью согласился и не был взволнован: что могла сказать ему машина, чего он не знал сам?

«й о себе: ‘Посредственный драматург’, ‘средний автор’, ‘после моей смерти забудут все, что я написал’.  Далее логика его рассуждений жестка: если так, если я — серость, зачем же мучения — жертвоприношение — за письменным столом?  Если так, то как же он, должно быть, нелеп в глазах окружающих — даже жены, детей.  й мучает это».  Цейтлин предлагает утешительный комментарий: «Обычный путь писателя.  Но обычен и ответ на эти сомнения: сомневайся, прислушивайся к себе, однако иди дальше.  И так — до смерти» (с. 207).

Если бы я решил снабдить этот отзыв о книге Цейтлина эпиграфом, то выбрал бы такое его высказывание: «К истории наших отношений с й.  Может быть, самое главное: я давно полюбил то, что он не сумел в себе осуществить» (с. 127).  Я боюсь, что пропустил главное.  Под пером Цейтлина еврейско-литовский писатель, умерший 12 ноября 1995 года, превратился в символ своего страшного времени.  Бурная молодость Йосаде (кто же в юности не искал любовных приключений и не был социалистом!), гибель семьи от руки литовских прислужников немецких фашистов, прорывы к читателю и зрителю (был даже фильм о нем), попытка подняться над еврейством («сбежать из еврейского края»), стать гражданином мира (эта попытка не вызвала сочувствия ни у евреев, ни у литовцев), ужас зимы 1953 года, армия доносчиков, антисемитизм (род неизлечимого недуга) — в книге обо всем этом рассказано так много, а я почти ничего не написал.  Оправданием мне может послужить высказывание Цейтлина: «Той же ночью…, проснувшись, я отчасти понимаю правоту й.  Умирая, он мысленно поднимается выше конкретных судеб.  Конечно, он знает: человека убивали из-за куска хлеба, из-за летнего платьица, из-за того, что кому-то не понравился чей-то нос…  Но й видит за всем этим даже не столкновение народов — Добра и Зла, цивилизации и природы» (с. 291-92).  И всё же я сожалею, что рассказал так мало.

В «Беседах»  судьба чудом уцелевшего еврейского писателя в Литве приняла размеры общечеловеческой трагедии.  Читатель-врач написал: «Больно читать, больно следить за тем, как автор рассказывает о себе самом.  Будто скальпелем делает разрез на собственном теле» (с. 186).  Но, как заметил Цейтлин, жанр Йосаде в литературе — исповедь («й никогда не надоедает говорить о себе», с. 182).  «…главная удача автобиографической прозы й — образ повествователя.  ‘Теряюсь в джунглях внутреннего я’…  Загадка притягивает читателя» (с. 184).  «2 декабря 93 г. й снова признался, что очень хочет прочесть свой некролог» (с. 128).  Вот он перед нами этот некролог — целая книга, искренняя и трогательная с первой строки до последней, редкая, почти невероятная удача в современной литературе.

Опубликовано: журнал «Мосты» (Германия), №61, альманах «Новый Континент» (США): http://nkontinent.com/esche-raz-o-knige-evseya-tseytlina/