БУМЕРАНГ

12 августа 90 г. Дочь й, Ася, уехала в Израиль в семьдесят втором году…

Я смотрел сегодня на ее фотографию в кабинете отца – на стене, в простой металлической рамочке: обычная еврейская девушка, одета во все белое.

В тот год она окончила университет, работала программисткой. Однажды пришла к отцу, села напротив:

– Папа, я хочу тебя оторвать. Дело в том, что я уезжаю…

– Куда?

– В Израиль.

Он ответил спокойно:

– Это твое дело. А я никуда из Литвы не тронусь.

“Так и улетела. И уже почти двадцать лет там. И ни разу за эти годы не захотела взглянуть на родной дом”.

Бумеранг.

й не произносит это слово. Но оно как бы за скобками его недоуменных вопросов. “Не могу понять, почему она уехала? Как возникла у Аси сама эта мысль? Ведь она была так далека от еврейства – когда росла, в семье нашей уже не звучала еврейская речь, у девочки не было еврейских подруг…”

Я не сомневаюсь, однако, что ему самому приходило в голову простое объяснение. Бумеранг.

____________________

2 сентября 95 г. Добавлю к этой записи: каждый из них – мать, отец, брат – в течение двадцати лет один раз видели Асю. Были, по очереди, в Израиле. А она приезжала прощаться с отцом. Приезжала трижды. Он угасает медленно.

 

ВОСПОМИНАНИЕ О ПЕПЛЕ

Страхи й можно классифицировать. По периодам. По длительности. По причинам возникновения. По силе интенсивности страха, если можно так выразиться. (Я сознательно не стал обращаться к специальной литературе, чтобы мой дневник не напоминал записки студента-психиатра).

______________________

– На войне, как многие люди, я не испытывал страха.

– Когда же он появился?

– Сразу после войны…

Это, конечно, не так. й запамятовал: страх был и раньше. Только после фронта усилился.

______________________

Первая его встреча с энкаведистами – тоже во время войны (в эвакуации, после визита к врачу и посещения столовой). Встреча показалась сначала обыденной, а завершилась, в конце концов, трудовым лагерем, где й чуть не погиб. Но, рассказывая, й вспоминает не это.

Свою досаду – “борщ так и не доел!”

Свое безоговорочное подчинение очередному “человеку в черном”: “А я ведь даже не знал, кто он такой”.

______________________

Вторая встреча с энкаведистами – уже после фронта, в Вильнюсе.

Однажды й вызывают в горком партии, но там – в коридоре – его встречает посыльный:

– С вами хотят поговорить. Нет, не здесь – пойдемте, я отведу вас.

й, вспоминая об этом, стремится, как всегда, быть честным перед собой. Удивляется: ему очень понравился сотрудник органов. Ласковые глаза, теплые белые руки, искренний интерес к еврейским писателям: что они за люди; как устроен их быт; в чем нуждаются?

_____________________

Заметил ли й, что все люди этой “стаи” похожи друг на друга?

Не сомневаюсь: заметил. Иначе как бы узнавал их, когда они приходили в редакцию “Пяргале”? Не представившись, смело открывали дверь в кабинет главного редактора.

й опять пытается понять себя. Как же так? Его никто не предупреждал заранее, никто ни о чем не просил. Тем не менее он знал: во время этих визитов в кабинет главного нельзя никого пропускать…

_______________________

Следующая встреча на явочной квартире проходит более жестко, по-деловому, без сантиментов… й дают понять: он теперь свой, почти сотрудник… Собеседника й интересует уже не быт, не биографии еврейских писателей – идеологические характеристики.

– Поэт Ошерович. Он ведь, кажется, еще недавно был сионистом?

– Поэт Суцкевер. Верно ли, что он не признает партийность литературы?

й уклоняется от ответов. Особенно его коробит финал разговора: нужно дать подписку, что никто не узнает об этой встрече. “Как? Почему?” – “Так будет лучше – для вас”. Добрые глаза становятся строгими: это приказ.

_____________________

й не любит рассуждать о морали. Но именно тогда, в конце сороковых, он устанавливает для себя некий барьер. Он говорит себе твердо: “Больше сюда не пойду!” Придумывает причину: “Недавно женился. Я обещал обо всем рассказывать жене”. Причина банальна – в сущности, отговорка. Так пытались говорить с КГБ многие. Но важны не слова. Важна его решимость.

________________________

й никого тогда не предал, не сломал ничьей судьбы. Ему повезло. Но понимает ли он это? Я спрашиваю й, выключив магнитофон (чтобы никак не смущать). Попутно рассказываю историю старого писателя Сергея Снегова. Он много лет провел в норильском лагере, во время следствия не согласился ни с одним из обвинений. Мы часто встречались с Сергеем Александровичем в восьмидесятые годы. Он всегда подчеркивал: “Мне повезло. Меня почти не пытали”. й соглашается: “Мне повезло тоже…”

_________________________

Я отбираю записи, связанные со страхами й. Однако понимаю: полностью это намерение выполнить невозможно. Большие периоды жизни й прошли только под знаком страха. Вот, к примеру, десять послевоенных лет: борьба с “космополитами”, с “убийцами в белых халатах”, ожидание репрессий после смерти Сталина…

________________________

20 ноября 91 г. …Интересно, как он погружается в минувшее. Будто погружается в холодную реку – сразу, резко. Сначала трудно, а потом привыкаешь к холоду. И вот он живет в том времени. И снова мечется в поисках выхода из тупика.

 

“…Теперь я уже не помню, как звали эту девочку, нашу домработницу, – помню только: ей было лет девятнадцать-двадцать. Помню также: когда она пришла наниматься на работу, сразу сказал жене: “Ее надо принять”. Она была хорошенькой… (“Да, да, – не скрывает он от меня, и пленка фиксирует его откровенность, – были и такие варианты тоже, я не мог отказаться от этого…”). Она прожила у нас считанные дни. Ее арестовали ночью, я сам выходил открывать дверь. Потом мы узнали от приятельницы моей жены, рекомендовавшей нам эту домработницу: девушку взяли за то, что сбежала из своей деревни, когда всю ее семью отправляли в Сибирь… Вот моя первая мысль, едва они ушли: а что, если бы энкаведист открыл дверцу шкафа – да, шкаф уже стоял здесь, на этом самом месте – если бы он увидел папки с моими записями, с дневником? Страшно! Ведь в дневнике у меня были такие трефные вещи! Антисоветские, понимаете? Я заносил туда то, что не мог сказать никому. То, что наблюдал в жизни. На сегодняшний взгляд, ничего необычного. Большие очереди. Блат. Партийная бюрократия. Трагические перемены, происходящие в еврейской культуре.

– …Но дух ваших статей в то же время был иным?

– А в дневнике писал правду!

– Вы как-то говорили мне, что и то, и другое было искренним.

– И то, и другое… Свои статьи я оправдывал тем, что они написаны во имя утверждения коммунизма.

…Так вот, я подумал: дневник хранить опасно. Его надо спрятать или ликвидировать. Спрятать – где? Понимаю: нигде не спрячешь! Если захотят, найдут, все равно найдут. Гаража у меня тогда не было, да это был бы и банальный, легко разгадываемый ход. Может, отдать кому-нибудь? Но никому не мог я довериться. Даже жене. Она чересчур наивна. И к тому же было ощущение: не нужны мне сейчас еврейский язык, еврейские беды. Это уже пройденный этап. Я ведь теперь литовский писатель. Надо ликвидировать следы моего прошлого! Эта мысль приходила ко мне все чаще и чаще. Она показалась бесспорной после ареста моего друга, поэта Гирша Ошеровича. Однако как ликвидировать прошлое? Просто выкинуть бумаги в мусорную яму? Кто-нибудь обязательно заметит.

– …Вы вели дневники в тетрадях?

– В тетрадях. Но не только.

– И много было этих записей?

– Много, много – несколько папок. К тому же выкинуть надо было не одни дневники.

Еврейские книги! Например, сочинения историка Семена Дубнова. Он ведь “буржуазный ученый, националист” – это трефно. Или Перец Маркиш. Еще недавно считался выдающимся советским поэтом. Но теперь уже арестован – значит, тоже трефно. Все еврейские книги, изданные за границей, – трефны. И за все это меня могут арестовать. Да, да, только за хранение. Значит, надо все это ликвидировать – почти всю свою библиотеку или, по крайней мере, большую ее половину.

Как это сделать? Казалось, самое логичное – сжечь. Вот здесь, на этом месте, стояла печь. В других комнатах – еще три, в кухне – большая плита. Топили мы тогда дровами и торфом. Вроде бы, просто: успевай подкладывай в печь книги. Да ведь увидит та же домработница!

Словом, я решаю сжигать бумаги постепенно, ночами, когда все лягут спать. Делать это буду в своем кабинете каждую ночь, в течение нескольких недель. Однако снова препятствие: печами занимается домработница; утром, вытаскивая золу, она обязательно обнаружит следы моих ночных дел. Известно: пепел от сожженной бумаги можно различить сразу.

Что делать? Я нахожу выход. Каждое утро посылаю домработницу в магазин за какими-нибудь покупками, а в это время выношу ведро с пеплом…

Впрочем, главные мои мучения были в другом. Я жег ночами свои рукописи, дневники, книги и – плакал. Рассматривая каждую бумажку, говорил себе: “Это часть твоей души”. Держа в руках книги того же Дубнова или гениального Бялика, я вспоминал, что вырос, читая и перечитывая их. Хорошо помню те свои слезы и свой страх. Признаюсь: то были самые черные мои дни и ночи.

Однажды я машинально протянул руку за очередной книгой, чтобы отдать ее пламени, и – вздрогнул. Это была Тора. Книгу подарил мне Ошерович, в сорок шестом или сорок седьмом году. В день моего рождения. На первой странице – его дарственная надпись. Со мной случилась истерика… Хотя нет – я все же контролировал себя, сдерживал рыдания. Боялся: услышат жена или домработница.

Эту книгу я сжечь не мог. Вот она, видите. Не хватает только той, самой первой страницы с дарственной надписью, ее-то я и бросил в огонь. А Тору отнес в другую комнату – засунул в шкаф, где висели вещи жены, – в самый дальний угол…

Все это продолжалось довольно долго. Сколько? Не помню точно. Стояла зима. Сильные морозы. Печи топили часто. И бумажный пепел – от сожженных книг и рукописей – я тогда постоянно видел на снегу. Потом узнал: еврейские книги сжигали многие”.

 

СНЫ

9 ноября 94 г. Страхи, как всегда, приходят к й во сне: сознание отключается, он перестает контролировать себя.

Вот один из недавних его снов:

“В комнату входит какой-то человек – молодой, симпатичный. В руке он держит шприц. Вокруг – много людей, однако юноша направляется прямо ко мне:

– Давай руку!

Пытаюсь понять его.

– Зачем?

Говорю спокойно, но сам дрожу от страха.

Он улыбается – видимо, понимает мое состояние.

– Так надо.

– Нет, нет!

Я кричу – буквально, не своим голосом.

Он настаивает:

– Да, да!

Кровь стынет у меня в жилах. По-моему, я раньше никогда не испытывал такого. Из последних сил снова кричу:

– Люди, спасите!

Но никто не обращает на меня внимания, даже не смотрит в мою сторону.

Между тем незнакомец подходит все ближе. Я оглядываюсь: куда бы спрятаться? Он предупреждает, уже без улыбки:

– Все равно от меня не уйдешь.

И вот я стою в углу комнаты, отступать некуда. Слышу жесткий приказ:

– Ну, давай руку!

Я снова пытаюсь говорить по-хорошему, умоляю его… Молодой человек меняет тон. Объясняет: укол необходим, он поможет мне, спасет. И вдруг я чувствую: он прав. И сразу, легко подчиняюсь ему, протягиваю руку”.

Здесь, однако, он проснется. Весь мокрый от пота. Слушает стук своего сердца. Торопливо берет лекарство. Лежит и думает: “Надо записать этот сон”. Но сил нет. Он рассказывает мне этот сон по телефону. Это было позавчера.

 

ГОЛОСА НА РАЗВАЛИНАХ

В сущности, й стал прощаться с жизнью гораздо раньше, чем это кажется ему сейчас.

_____________________

Он приехал в освобожденный от немцев Вильнюс летом сорок четвертого. Среди самых первых. Что врезалось в память? Гетто! Еврейские кварталы старого города превратились в руины. Жизнь оборвалась там внезапно, точно на полуслове – ему все время казалось: руины еще могут заговорить.

й отправлялся туда каждый день. Чаще всего – один, но, случалось, – вместе с другими еврейскими интеллигентами. Одни, как и он, вернулись с фронта, другие – из эвакуации или из “партизанки”. Кто-то вышел из “малин” (тайных укрытий) – здесь же, в Литве. У каждого из них была своя судьба и своя дорога. Но все они еще верили тогда: после войны возродится еврейская культура.

–Результаты наших “экспедиций”? Старые книги… рукописи… фотографии… обрывки документов, дневников… латы со “звездами Давида”, которые во время оккупации должны были носить евреи… Все это валялось на чердаках, в подвалах, просто на земле. Все это вошло в экспозицию созданного вскоре, но уже в сорок девятом году закрытого советской властью еврейского музея в Вильнюсе.

…Однако чаще всего он шел в гетто один. Неведомая сила тянула его туда. Кругом – развалины. й ходил среди них словно пьяный. Садился на камни, балки разрушенных домов. Иногда он говорил с развалинами.

Что он там хотел найти еще? Какие голоса надеялся услышать?

Скорее всего – й представлял в гетто себя.

_______________________

“Такое состояние – да, буквально такое же – я пережил потом только раз. Тогда, когда освободили Калварию.

Я приехал в родной городок на военном грузовике, который остановил по дороге: меня подобрали, потому что я был в форме – еще не демобилизован. Ночевал у знакомых. А днем бродил и бродил по улицам. Шел за город. И опять, как в Вильнюсе, вроде бы ни о чем не думал. Но уйти, уехать отсюда не мог”.

Встречался ли он с теми евреями, которые спаслись, выжили? “Да, да, конечно”. Записывал ли их рассказы? “Нет. Ну, что вы! Не мог”. А что запомнилось й в свидетельствах очевидцев – литовцев, поляков, русских?

– Один мотив, который я слышу и теперь. Все, кого я встречал в Калварии, во всяком случае большинство из них, – ничего не видели…”Я уезжал”, “я болел”, “как раз в эти дни был очень занят”…

й слушал их. Но слышал в это время другие шаги на тех же мостовых – шаги дедушки и матери, отца и сестер.

 

ЛИЦО СМЕРТИ

2 января 91 г. Болезнен ли интерес й к феномену смерти? По-моему, интерес этот закономерен, если, конечно, думать о жизни и смерти всерьез.

______________________

…Почти никуда не выходя из дома в последние годы, й просит меня, когда я возвращаюсь с чьих-либо похорон, рассказывать – в деталях, подробностях: долго ли болел покойный; как встретил смерть; кто и что говорил на кладбище.

Смерть для й – лакмусовая бумажка, проявляющая суть жизни. Тут, впрочем, он не оригинален.

_______________________

УТРЕННИЙ ЧАЙ. Старая истина: между жизнью и смертью нет никакого противоречия, точнее – это противоречие мнимо.

– Знаете, в чем сложность? – уточняет й. – Сегодня я легко понимаю эту истину, она для меня – дважды два равняется четырем. А вот завтра попью чаю, выйду на солнышко и – сразу все забуду. И опять придут иллюзии. И буду обманывать сам себя. (3 сентября 94 г.)

________________________

СИТУАЦИЯ И ВПРЯМЬ ПО ОРУЭЛЛУ! В какой степени ограничена свобода человека, живущего в тоталитарном обществе? Он не смеет распорядиться даже собственными похоронами…

Говорим о смерти Е.Я. Тут-то й вымолвит:

– Сколько же передумал я над тем, где лежать мне в могиле! Шли пятидесятые годы. В сущности, выбор отсутствовал. Я знал: похоронами будет распоряжаться специальная комиссия Союза писателей. Как решит, так и сделают. А мне хотелось хотя бы здесь настоять на своем. Вот и написал записку: хочу, мол, чтоб похоронили на родине, в Калварии. В этом уж наверняка “пошли бы навстречу”. А потом – другие времена. Не умер. И свою записку я разорвал… (9 ноября 94 г.)

________________________

КАК ЖИВЕТ В ЕГО ПАМЯТИ УБИТЫЙ ИМ ЧЕЛОВЕК? Переписываю с пленки (почти без сокращений) рассказ й (28 октября 90 г.):

“Июль сорок третьего… Наступление на Курской дуге. Небо похоже на раскаленное железо. Атака немцев. Я стреляю из автомата и впервые вижу человека, о котором точно могу сказать: я его убил…Тот немец кажется мне огромным, почти великаном. Ведь я лежу в окопе, а он возникает откуда-то сверху, почти с неба…

И вот темнеет. Перестрелка смолкает. По-видимому, атаки до утра не будет.

Походная кухня. Ужин. Очень красивое черное небо. Кажется, я один не могу успокоиться. Все гляжу на бугорок, хорошо заметный из окопа. Бугорок – это он. Убитый мной немец. Понимаю, что я не успокоюсь, пока не вылезу из окопа, пока не проползу под редкими пулями эти десять метров. Пока не увижу снова его лицо.

Сколько прошло времени? Двадцать минут? Полчаса? Час? Я приползаю к нему на четвереньках. Немец уже разлагается – стоит страшная жара. Я проверяю его карманы. Документов нет – их, как всегда во время атаки, забрали товарищи убитого. Однако я нахожу письмо.

Я прочел его утром, едва рассвело. Я ведь понимаю по-немецки. Обратный адрес: Вена. Обычное письмо жены солдата: “Люблю. Ты – мое единственное счастье. Я и дети ждем тебя в отпуск”.

Там была и фотография: красивый, рослый, светловолосый парень, молодая, пышущая здоровьем женщина, трое маленьких детишек.

– …Убитый немец был старше вас?

– Скорей – младше. А еще точнее – мы были одногодками.

…Казалось, я загипнотизирован. Каждые пятнадцать-двадцать минут доставал снимок. Всматривался. “Я убил человека. Я!” Эта мысль преследовала меня постоянно. Как и его лицо.

После войны я поставил фотографию на свой письменный стол. Зачем? Чтобы не поддаться соблазну забыть”.

____________________________

Эту историю й расскажет не только мне (он размышляет о том же в письме к дочери). Но почему й промолчал там о другой смерти, которая так поразила его на фронте?

Очевидно, сработал внутренний цензор. Ведь в первом случае й рассказывал об убийстве немца, в центре второго эпизода – гибель советского солдата.

На моей магнитофонной пленке этот рассказ есть:

“…Там же, на Курской дуге, во время одного из боев, пал наш командир взвода. Я не помню сейчас его фамилию, хотя знал его хорошо. Еще до войны.

В Каунасе, в дни моей молодости, был необычный кинотеатр. Там демонстрировались только советские фильмы. На контроле всегда стоял молодой красивый парень. Меня, как журналиста, он пропускал в кинотеатр без денег и даже усаживал на хорошее место. Ведь я мог написать рецензию! А это привлечет зрителей. Среди фильмов, которые я посмотрел там, помню “Путевку в жизнь”. Я был в восторге. Этот фильм повлиял на мое миросозерцание…Но вернусь к пареньку из кинотеатра. Думаю, он был коммунистом-подпольщиком. Словом, я не удивился, когда встретил его в Шестнадцатой дивизии. Он был младшим лейтенантом, командиром взвода, общим любимцем.

В том бою пуля настигла его сразу.

Было десять или одиннадцать часов утра. Вынести своего командира мы никак не могли. И он лежал поперек окопа. И мы все перешагивали через него, когда – бегом – носили боеприпасы…

Как передать эти подробности? Трудно. Мы старались быть осторожными, старались перешагнуть аккуратно. Но… Идет бой Свистят пули. И вот кто-то забывает про осторожность. Вот уже раздавлена рука нашего командира, потом – нога… Повторяю, мы не могли его унести, не могли и выбросить из окопа. В конце дня тело превратилось в расплющенный блин.

Я смотрел на товарищей: хотел понять их реакцию. Но все они думали только об одном: надо отбить атаку. В конце концов, вообще перестали замечать тело лейтенанта. Что же касается меня, то я делал этот шаг с трудом. Однако ведь делал же! Переступить уже было невозможно – только наступить…

Признаюсь, для меня это была психологическая травма. Такая тяжелая, что последствия ее ощущаю до сих пор. Признаюсь: после этого я не мог стрелять, точнее – стрелял в воздух. Понимал: поступаю скверно, передо мной – враг. Однако не мог иначе. Никак. Не знаю, чем бы это кончилось для меня. Наверное, кончилось бы ужасно. Но двадцатого августа я был ранен, меня вынесли с передовой. На фронт я уже не вернулся”.

С тех пор он не носит медали и ордена. Не отмечает 9 мая (“Для меня это не праздник”). И еще не любит читать военную прозу. “Я нигде не встречал свою правду о фронте. Может быть, эта правда есть на нескольких страницах Ремарка, Хемингуэя…”

______________________

й, конечно, не зря вспомнил Хемингуэя. Того мучила тема смерти, точнее – насильственной смерти. Он считал: каждому мужчине полезно пережить авиакатастрофу.

______________________________

Как связаны со смертью страхи й?

 

СЧАСТЛИВЧИК

– Почему вы все-таки уцелели?

Я задаю этот вопрос не только й – вообще всем евреям, у которых беру интервью и которые пережили страшное лихолетье: гетто, концлагерь, фронт, убежища в христианских домах, депортацию в Сибирь, борьбу с космополитами, “дело врачей”, преследование только за то, что человек изъявил желание выехать в Израиль.

“ПОЧЕМУ ВЫ УЦЕЛЕЛИ?” В глубине души я всегда надеюсь: сейчас мне откроется вдруг некая закономерность, простая, но скрытая от меня до поры до времени тайна жизни.

____________________________

…Очертания этой тайны становятся ясными для й в старости. А в юности, в молодости он только догадывается: “Я – везунчик, кто-то или что-то оберегает меня”.

“…Я понял это на фронте. Наша рота состояла из ста двадцати восьми человек. Вы запомнили эту цифру? Сто двадцать четыре были убиты или тяжело ранены. Я же получил ранение совсем легкое, в руку. Вся наша рота знала: Йосаде – везучий. А многие думали: и отважный. Но я не был отважным, хотя меня наградили даже медалью “За отвагу”. Я был именно везучим.

Расскажу такой случай. Весной сорок третьего мы должны были перебежать через овраг, который простреливался немцами. Когда подошли к этому оврагу, командир спрашивает: “Кто пойдет первым?” Сразу выкрикиваю: “Я!” Нет, это нельзя назвать смелостью. Просто я быстро, что называется моментально, ориентируюсь. В данном случае сообразил: немец вначале не успеет пристреляться, а я уже перебегу овраг.

Командир говорит: “Давай!”

Делаю шаг вперед, но в этот миг меня кто-то отбрасывает назад.

За мной стоит высокий худой парень: “Нет! Пойду я”. Его логика состояла в другом: раз Йосаде вызвался первым, значит, опасности нет; Йосаде, как известно, везучий.

Командир опять соглашается: “Иди!”

Что было дальше? Первая же пуля нашла того парня и оказалась смертельной. А я? Я, действительно, был везучим”.

__________________________

“Еще о везучести.

– Когда началась война, я бежал из Каунаса с двумя своими близкими друзьями. Одним был уже известный тогда поэт Гирш Ошерович, другим – мой лучший приятель по Калварии – Мойше Аеров, остроумный, добрый, на редкость талантливый – в это время он тоже уже нашел свое призвание, был доцентом, преподавал химию в университете. Потом Ошерович отстал от нас, а мы с Мойше дошли пешком до Двинска.

И вот происходит то, ради чего я и начал этот рассказ. Сидим мы на вокзале в Двинске, видим два поезда – оба идут на Восток. Поезда как поезда, только в одном – много молодежи, слышны звуки гармоники, песни. Какой эшелон выбрать? Поверьте, за все время нашей дружбы мы никогда с Мойше не ссорились. А тут между нами – конфликт. Он говорит: “Сядем в тот поезд, где молодежь”. Я стою на своем: “Нет! Пойдем в другой!” Так ни до чего и не договорились. Посадка. Суматоха страшная. Так и сели в разные поезда. Между прочим, я при посадке потерял все свои вещи.

Мой поезд благополучно дошел до станции назначения, а его эшелон по дороге разбомбили. Мойше под бомбами уцелел. Он остался в Минске, попал в гетто.

Он умер от голода уже перед самым приходом советской армии.

Почему я так стремился именно в т о т поезд? Я и сейчас не могу это объяснить”.

_________________________

– Часто ли в вашей жизни повторялось подобное везение?

– В том-то и дело – часто!

Как и во многих людях, в й тоже сосуществует несовместимое. Постоянное ощущение жизненного тупика и …ощущение везения.

Спрашиваю потом (уже себя): так в чем ему все-таки везло? Спасся при эвакуации, не погиб на фронте, не был арестован, не умер от инфарктов… Что ж, не так и мало!

__________________________

ПОЧЕМУ СУДЬБА БЕРЕЖЕТ ЕГО? Мне неловко цитировать й слова В.В.Розанова: “Судьба б е р е ж е т тех, кого она лишает славы”. Мысль В.В.Розанова логично требует продолжения. Человек, к которому пришла слава, чаще всего осуществил собственное предназначение. Судьба же бережет тех, кто еще должен выполнить свою миссию на земле.

Предназначение. й всегда ощущал его. Но никак не мог понять – в чем же оно? Потом понял: надо написать цикл пьес о евреях Литвы. Не по этой ли причине суждена ему долгая старость?

 

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Его отношения с Богом неопределенны. Почему мы говорим об этих отношениях? Три причины: его прощание с жизнью; тема рока, волнующая й; Бог и Катастрофа евреев.

И еще вот эта его убежденность: “Бог меня бережет!”

______________________

“…В нашем доме не соблюдались традиции иудаизма. Единственное исключение: мама готовила кошерные блюда. Отец бывал в синагоге по большим праздникам, жертвовал тогда изрядные деньги и, наверное, считал: этим свой долг перед Богом выполнил. Отец не носил бороду. В Шабат курил. В субботу утром отправлялся на фабрику (она отдыхала по воскресеньям)”.

_____________________

“…В юности религия не была чужда моей душе. Но мои интересы были связаны с другим – с философией, литературой, эстетикой. Потом, увлекшись социалистическими идеями, я стал атеистом. Рассуждал: “Что такое Бог, никто не знает. Зато здесь, на земле, совершенно реальна несправедливость”. Высшей ценностью мира я считал гармонию, красоту. Однако никак не связывал их с существованием Бога”.

_____________________

“Я приблизился к Богу после войны. Вдруг ясно почувствовал: мой путь и мою жизнь кто-то направляет…”

_____________________

…Опять противоречие? й сам считает, что его корни – в иудаизме, но его настоящее связано с христианством. Подчеркивает: скульптура Иисуса Христа в его кабинете не случайна – “это важный для меня акцент!”

Иудаизм для й – “начало начал”, основы миросозерцания. То, от чего он уходил и …так никуда не ушел. Однако же он полвека работает в литовской культуре. “Я европеец. А христианство – высшая духовная точка нашей цивилизации”.

Взаимоисключающие начала снова легко примиряются в его душе.

_______________________

“Я давно понял: Бог не похож на существо, которое, взвешивая плохие и хорошие наши поступки, каждому воздает потом по заслугам. Справедливость Бога в чем-то другом… Все гораздо сложнее”.

_______________________

“Да, Бог – это справедливость. Но ведь справедливость люди понимали и понимают по-разному – три тысячи лет назад, две тысячи лет и – сейчас…Тогда что же такое Бог?”

_____________________

“По отношению ко мне Бог всегда был добр. Во время болезни я слышал его голос: “Знаешь, Йосаде, раз твои самые близкие родственники – пятнадцать человек – погибли, значит, ты должен жить”.

_______________________

Из-за характера й, его вечного “экспериментаторства” ему трудно принять такую простую для верующего еврея истину: отношения с Богом ясны, если ты не лукавишь, если помнишь, что все твои мысли, желания, слова записываются навсегда в Книгу…

_____________________

Иногда мне кажется: зная мой интерес к религии, он говорит со мной о Боге как бы из вежливости. Сказал ему об этом, добавив:

– Иудаизм вовсе не против того, чтобы человек сомневался в Боге…

– Вот-вот! Это и есть мое состояние!

Но в конце жизни невысказанный атеизм й тает. Замечаю у него разное: иногда страх, иногда благоговение перед Богом, чаще всего – смирение.

_____________________

…”Господи, спасибо Тебе за то, что хотя бы через окно Ты еще разрешаешь мне видеть небо и землю…”

 

ИСТОРИЯ ОДНОГО ЗАМЫСЛА

Чтобы “разговорить” й, я произношу пространную речь о подлинной истории советской литературы, какой она видится мне сейчас. Вот некоторые фразы из этой речи:

– …Сколько книг не увидело света под влиянием страха… Огромная библиотека!.. А сколько книг вообще не появилось по той же причине… Страх перед системой диктатуры заставлял литератора облекать в образы чуждые ему идеи… Цепочка, фантасмагорический круговорот: книга писателя формировала “нового читателя” – разумеется, в нужном Системе духе; “новый читатель” в свою очередь предъявлял творцу новые требования… Что происходило, таким образом, под влиянием страха? Банализация литературы, которая росла, как снежный ком.

________________________

й встает, подходит к шкафу, где хранится его архив:

– …А я писал тогда повесть “Бдительность”. Писал по-еврейски, с декабря пятьдесят второго по март пятьдесят третьего года.

________________________

“Как родился замысел? Я помню, в газетах замелькали тогда статьи о врачах-вредителях. У меня журналистский нюх. Читая эти статьи, понял: кампания только набирает силу. Росла и моя тревога.

Как раз в это самое время ко мне в редакцию “Пяргале” пришли однажды трое. Представились:

– Мы из горкома партии, хотим поговорить с вами.

Двое из них русские, а один, между прочим, – еврей. Их предложение меня удивило:

– Товарищ Йосаде, мы знаем вас как талантливого литературного критика, активного редакционного работника. Словом, на наш взгляд, вы должны быть в рядах партии.

Я опешил. Потом вдруг представил, что могут сказать мне они же – только через несколько месяцев: “Космополит, вредитель, пробрался в партию, чтобы разложить ее изнутри”.

Разумеется, говорю совсем иное, прямо противоположное своим мыслям:

– Это замечательно. Я всегда мечтал о том же, но не решался… Вдруг не достоин? Благодарю вас за то, что вы сами обратились ко мне.

Немного помолчал. И – чуть в другом тоне:

– А у вас есть с собой анкеты?

– Конечно! – Один из них тут же вынимает анкеты, кладет на стол.

– Хорошо. Я потом заполню.

– Зачем же откладывать такое важное дело?

– Но ведь мне нужны и рекомендации.

– Рекомендации, конечно, будут.

Меня всегда спасал и спасает юмор. Говорю:

– Наскоро ничего в жизни делать не могу. Знаете анекдот? “Я один раз сделал это на скорую руку и до сих пор плачу сорок рублей в месяц. Алименты”.

Они, все трое, засмеялись – мужской анекдот:

– Ну, если так, вернемся к этому вопросу через несколько дней.

Ушли. А я чувствую – приперт в угол. Не ем, не сплю. Что делать? Не знаю. Жене, ясно, ни о чем не рассказываю. Она в таких случаях сразу теряется. Как же выйти из тупика? Может быть, куда-то уехать, сбежать?

Думал-думал и решил посоветоваться обо всем с Александрасом Гудайтисом-Гузявичюсом. Здесь надо кое-что объяснить. Меня связывали особые отношения с этим литовским писателем, в недавнем еще прошлом – наркомом госбезопасности. Я когда-то написал большую статью о первом его романе “Правда кузнеца Игнотаса”. Статья эта, мне кажется, помогла Гузявичюсу войти в литературу. Автор теперь пожинал лавры, взошел на литературный олимп. Совсем недавно, в пятьдесят первом, роман был удостоин Сталинской премии третьей степени. Правда, Гузявичюс не был уже наркомом госбезопасности, но все равно, не сомневался я, он хорошо информирован, сможет дать мне толковый совет. (Кстати. Как, каким образом, почему Гудайтис-Гузявичюс ушел из этой системы? Не знаю. Оттуда ведь просто так не уходили. Может, ему помог Снечкус? Сказал где-то наверху: “Гузявичюс – большой писатель, создал эпопею. Надо дать ему возможность для дальнейшей литературной работы”. Может, и сам он сообразил: нужно уйти вовремя… А может быть, писательское дело и впрямь было для Гузявичюса важнее всего?)

Словом, звоню ему.

– А, Йосаде! Обязательно приходи на ужин. И непременно – с женой.

– Если можно, приду один. Сейчас публикуется ваш роман “Братья”, я хочу поговорить о нем, а потом написать.

– Ну, как знаешь.

И вот вечер. Жена Гузявичюса – молодая, моложе его лет на двадцать или тридцать; она, кстати, дочь основателя литовской компартии Капсукаса – сервирует ужин. Но прежде, чем сесть за стол, Гузявичюс вспомнит:

– А ведь я тебе еще не подарил переиздание моего первого романа.

(Между прочим, он мне говорил “ты”, а я ему: “вы”, хотя мы были почти ровесники: Гузявичюс – на три года старше).

Отвечаю:

– Буду рад получить от вас книгу с дарственной надписью.

Однако, услышав мои слова, Гузявичюс вдруг задумался. Я потом пытался представить эти его мысли: “Йосаде – еврей, космополит, завтра его арестуют и найдут книгу с моей дедикацией, а ведь я – бывший нарком госбезопасности; может быть даже, это специально меня сейчас проверяют…”

Передо мной разыгралась сцена, сама по себе достойная описания.

Гузявичюс поднимается с кресла, идет к шкафу. Но потом возвращается к столу, о чем-то рассказывает мне… Через десять- пятнадцать минут снова направляется к шкафу, открывает дверцы, стоит. Явно растерян. Наверное, рассуждает так: “Дело не только в дедикации, моей подписи, но и в дате. Да, это очень важно – дата! Что если кто-то начнет высчитывать: в какое именно время Гузявичюс решил поддержать космополита Йосаде?”

Я был наивен. Только когда он во второй раз подошел к шкафу, сообразил: Гузявичюса что-то тревожит. Напомнил про книгу. И вот он все-таки берет один экземпляр из стопки и …говорит жене:

– Знаешь, дорогая, пусть это будет сюрприз супруге Йосаде – сделай ей дарственную надпись!

Вы понимаете, куда он хитро клонил? Но она, капризная красавица, не поняла, в чем дело. Отвечает:

– Я твоя жена, а не секретарша. Подписывай сам!

Что ж, он вынужден взять ручку, пишет: “Товарищу Йосаде – благодарный автор. Гудайтис-Гузявичюс. 6.12.52 г.”

Потом мы ужинали, о чем-то говорили… Но я уже понял: советоваться с Гузявичюсом о своих сомнениях – бесполезно.

А потом я ухожу от Гузявичюса. Убитый! Если уж он боится, если уж он дрожит – что делать мне?

Выхожу на улицу. Иду куда глаза глядят. Город тонет в темноте, все шторы опущены, все ворота закрыты. И лишь один дом – целый квартал – в огнях. Это здание Госбезопасности. Зловещая картина…

Я стою на противоположной стороне улицы, смотрю на окна, за которыми идет страшная работа. Думаю: “Вот он, пришел твой конец!”

Что я делаю дальше? Представьте себе – бегу. Бегу домой, в свой кабинет. Уже поздно. Все спят. А мои мысли все о том же: “Как спастись?” Понимаю: сейчас я еще могу сделать последнюю попытку – другой не будет. Мысли работают лихорадочно. И вот я достаю бумагу, начинаю писать.

Я начинаю работать, не имея четкого плана, не зная сюжета будущей книги. Это будет роман или повесть. Моя фантазия разгорается. Я вижу Клайпеду, верфи, где стоят суда. А вот и мой герой: инженер, еврей-сионист. Он ведет какую-то подпольную, в прямом смысле подрывную работу – хочет взорвать эту верфь.

Трагедия? Здесь однако и мое возможное спасение. Если меня придут арестовывать, энкаведисты сразу найдут на моем столе эту рукопись. Изучат. Скажут: “Наш человек”. Пусть книга еще не будет закончена, пусть успею сделать только шестьдесят или восемьдесят страниц, но патриотический замысел автора, развитие сюжета уже ясны.

Словом, писал я на редкость легко. Конечно! Ведь каждая страница приближала мое спасение.

Рукопись и сейчас лежит в моем архиве. Я не только не выкинул, не просто хранил – потом не раз перечитывал этот текст.

А тогда… Я работал и успокаивался. На каком языке писал? Конечно, на еврейском. Считал: так будет убедительней для следователя.

Мою работу прервала смерть Сталина”.

_______________________

Что-то в этом рассказе й кажется мне странным. Что? Прежде всего, предложение вступить в партию. Совсем по-другому выглядел в те годы этот ритуал! Энкаведисты спешили организовать провокацию? Но почему же тогда та история не имела продолжения?

“Все потом забылось, смазалось, в результате сошло на нет…”

Очевидны только две вещи: книга Гудайтиса-Гузявичюса на полке в библиотеке й, да рукопись его повести “Бдительность”. Она занесена в библиографический список произведений й, который он сделал сам, – под номером сто.

 

НУЖНО УМЕТЬ ПРОЩАТЬСЯ ВОВРЕМЯ

Он готовится к смерти. Одновременно – рядом – умирает еврейская Литва. Так как й относится к процессу умирания спокойно, он, словно нечто неизбежное, воспринимает рассказы об еврейских институциях Литвы: они родились (точнее – возрождены) сравнительно недавно, но уже находятся в состоянии одряхления.

“Так и должно быть”. Слова й похожи на своего рода присказку.

________________________

В ВИЛЬНЮССКОЙ СИНАГОГЕ во время служб не так просто составить миньян. Однако общественная молитва не дойдет к Богу, если ее произносят меньше десяти мужчин. Поэтому евреям, которые постоянно приходят молиться, платят деньги. “Правда это или нет? – спрашивает й. – Неважно! Если вымысел, то он символичен”.

__________________________

ЕВРЕЙСКИЙ РЕСТОРАН в центре Вильнюса называется “Литовский Иерусалим”. Сначала здесь подавали кошерные блюда. Как это замечательно для верующих евреев! Но кошерные продукты привозили из…Франции; цены в ресторане были астрономическими. И – почти не было посетителей

Принципом кошерности пришлось поступиться. Однако это мало что изменило. Увы, в конце концов, ресторан, оформленный еврейскими художниками, совсем опустел.

“Так и должно быть”, – говорит й.

___________________________

ФИКТИВНЫЕ БРАКИ с евреями ради того, чтобы эмигрировать из Литвы. Анекдот: “Жена-еврейка: не роскошь, но средство передвижения”.

й смеется: “Наконец-то оценили наших женщин! Так и должно быть”.

___________________________

ТЕРПЕНИЕ И ТРАДИЦИИ. Рассказ о том, что в самодеятельный еврейский театр, откуда разъехались почти все артисты, берут практически любого. Если он только может двигаться по сцене. Если произносит основные буквы алфавита. Если захочет выучить еврейский язык…

й говорит о “великом терпении режиссера”, о театральных традициях еврейской Литвы… Но, конечно, не забывает добавить: “Так и должно быть”.

_______________________

ПОСЛЕДНИЙ НОМЕР газеты “Литовский Иерусалим”. Редактор ее – Гирш Смоляков – уехал в Израиль.

– Так и должно быть. Я не слышал, чтобы газету издавали на кладбище.

Газета (после длительного перерыва) все-таки возобновлена.

Ну что ж! Так бывает часто с умирающими: у них вдруг появляются силы, розовеют щеки. Но все равно скоро наступает агония. Естественный ход вещей.

_________________________

“Сколько можно предрекать расцвет и возрождение еврейской культуре в Литве? Это “возрождение” было необходимо только для того, чтобы, наконец, поставить памятники… Нельзя реанимировать прошлое. А что надо? Прощаться! Надо уметь прощаться вовремя. Это говорю вам я, последний писатель Литовского Иерусалима”.

 

УБИЙЦЫ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ

– …И вот, – рассказывает доктор Сидерайте, – приходит ко мне на прием одна больная. Хорошо помню фамилию – Лукьянова. Лечу я ее уже довольно давно и успешно, она относится ко мне не просто с уважением – едва ли не с обожанием. Но Лукьянова не знает, что я еврейка. И вот на приеме, при сестре, она говорит: “Как хорошо, что в Москве арестовали этих убийц в белых халатах! Нет, я никогда в жизни не пошла бы к врачу-еврею!” Слушаю, не перебивая. А потом прошу сестру: “Возьмите, пожалуйста, историю болезни, отнесите в регистратуру и попросите, чтобы Лукьянову отправили на прием к врачу-литовцу”. Та все поняла – и в слезы. “Извините меня, я не знала. Я так вам благодарна!” – “Нет, нет, – отвечаю, – не могу вас лечить. Не имею права”. Потом рассказала обо всем главному врачу, которая, представьте, меня одобрила: “Вы поступили совершенно правильно”.

________________________

Почему й решает написать в семьдесят втором пьесу “Синдром молчания”?

– Мне было важно понять: чем стали для меня события тех лет?

Легко догадаться: пьеса автобиографична. Если, конечно, под биографией понимать не только факты человеческой жизни – “историю души”.

___________________________

Ремарка: “Это случилось в Вильнюсе в первые месяцы 1953 года”.

Да, действие разворачивается в “те самые месяцы”. Пик “дела врачей”. Агония сталинского режима. Однако главная, сокровенная тема пьесы й все та же: страхи…

Автор прав: тоталитаризм, в конце концов, – это дитя наших непреодоленных страхов.

“Анатомия страха” – возможный подзаголовок пьесы.

__________________________

2 октября 95 г. Когда я даю й почитать книгу Геннадия Васильевича Костырченко “В плену у красного фараона” (Москва, “Международные отношения”, 1994), он изумляется:

– Как много мы не знали! А вроде бы, все происходило на наших глазах. Оказывается, реальность была страшнее и фантастичнее самых фантастических слухов.

Книга построена на основе документов из архивов ЦК КПСС, КГБ СССР. Протоколы допросов, сообщения информаторов НКВД, секретные инструкции, “открытые письма”, “закрытые партийные постановления”, описания изощренных пыток, хроника антисемитских кампаний, стенограммы многочисленных заседаний, на которых люди клевещут друг на друга и – на себя.

Что разглядел й в этом мутном потоке слов?

– Страх! Страх умирающего тирана, его подручных, их жертв…

______________________

Вот и в его пьесе – “коллекция” страхов. Хотя на первом плане один: страх неизвестности. Действие развивается; история еще не подвела “итог”; пока не ясно – что дальше? Пока – тишина.

Кажется, тишины больше всего боится врач Сара Эфрос. Коллеги смотрят на нее “пустыми глазами. Знакомые отворачиваются”; молчание “терзает”. Чтобы прорвать тишину, она мысленно беседует со своим погибшим в гетто отцом. Увы, тот не может успокоить Сару – только объясняет природу молчания, причину рано или поздно приходящего отчуждения. “Ты еврейка, – напоминает отец. – Лишняя. Везде и во все времена”.

__________________________

Страхи Йонаса Моркуса. Его беда: Йонасу всегда трудно сказать “нет”. В конце июня сорок первого года он придет к тем, кто начал восстание против советской власти в Каунасе. Придет, потому что видит на тротуаре раненых людей, хочет выполнить свой долг будущего врача. А ему дают в руки автомат, заставляют сторожить вещи убитых евреев.

Может быть, заставляют и стрелять? Может быть, это Йонас убил отца своей любимой – Сары?

____________________________

Страх Сары: ну как можно даже представить это?..

___________________________

Через сорок лет й уравнивает палачей и жертв. Уравнивает в одном: и те, и другие живут в плену страхов.

___________________________

Страхи еще одного героя пьесы й – полковника госбезопасности Гурова.

Кажется, он всесилен. Именно потому, что знает механизм действия страхов. Сломил волю Сары и Йонаса, сделал их своими тайными осведомителями. Гуров сыграл на советском патриотизме Сары, на ее мечте победить зло, которое стало причиной смерти родных. Гуров пользуется безволием Йонаса, его страхом оглянуться в прошлое. Гуров дает Йонасу возможность снова быть “как все” – выучиться, стать врачом, жениться (неважно, что на нелюбимой).

Чего боится сам Гуров? Как и все, как и Сталин, – смерти. Тут все банально: рак. Однако рак, утверждают медики, очень часто является следствием страха. Причина и следствие таким образом путаются, меняются местами.

Полковника госбезопасности в пьесе й тоже преследует тишина: “Где бы я ни находился – дома, на улице, в своем кабинете, днем и ночью – всюду меня преследует подозрительная тишина… Я вздрагиваю от каждого шороха”.

_______________________

Сначала фамилия полковника в пьесе – Фомин. В черновиках й, в переводе пьесы на русский он так и значится. Потом Фомин стал Гуровым.

“Гуров”, – так представился когда-то энкаведист, который пытался завербовать й.

_____________________

Страх становится массовым, овладевает миллионами.

“Странно, все стали трусами, – говорит Сара. – Даже вчерашние герои, возвратившиеся с фронтов”.

Йонас замечает новое в жестах, походке, чертах лица: люди съежились, затаились, втянули головы в плечи и спрятали глаза.

______________________

Надо ли упрекать й за то, что он особенно внимателен к “еврейским страхам”? В сущности, они привычны, давно уже – часть тебя (“генетические” – говорит о них й).

Начало второго акта. Сара слушает радио: “…Евреи-космополиты убивают государственных деятелей, наносят ущерб предприятиям и ведут шпионаж в пользу мирового империализма”.

Она переспросит отца: “Что же это значит?”

Что? Обычная история:

– Изгнание… Погромы… За десять заповедей Моисея мы заплатили кровью. За то, что еврей из Назарета завещал любить ближнего, как самого себя, заплатили кровью. За то, что Маркс требовал справедливости, – снова кровь. Из поколения в поколение реками льется наша кровь. Нас ненавидят, девочка моя.

– Почему же?

–Среди прочего, и за наши постоянные “почему?” За наше нетерпение и постоянное недовольство собой и миром, за наше упрямство.

– Очевидно, мы не можем иначе.

– И за то, что иначе не можем.

________________________

В пьесе – много разновидностей страха. Путей его преодоления гораздо меньше. Вот один: перестать думать. Или (это тоже рецепт Сары): нужно снова “построить лодку”, в которой когда-то, в юности, ты плыла вместе с любимым; остальное – забыть.

_________________________

Еще рецепт: поверь в то, что преследования евреев справедливы. Заслуженны ежедневные карикатуры в газетах. А “партия и правительство знают, что делают”. Попытка самогипноза у Сары: “Госбезопасность на всех нагоняет страх, не знаю почему. Я же, наоборот, верю, что она меня защищает”.

________________________

Странен ли сюжетный ход й? “Убийц в белых халатах” обвиняли в том, что они якобы уничтожают своих больных. Однако ведь именно об этом задумываются Сара и Йонас, когда им предстоит оперировать Гурова.

Еще одна – страшная – их надежда навсегда избавиться от страхов.

Разумеется, они верны клятве Гиппократа. Хотя во время операции раковая опухоль остается в теле Гурова: больной уже неоперабелен, как выражаются врачи.

________________________

…Из рассказов доктора Сидерайте.

” В Литве скорректировали сценарий “дела врачей”, написанный в Москве. Здесь не только никого из медиков не арестовали, – сделали вид, что не поняли довольно прозрачный намек. В Вильнюс поступило указание: нужно усилить спецбольницу опытными врачебными кадрами. Каков был результат “усиления”? Сюда перевели на работу трех докторов. Двое среди них были… евреи – профессор Хацкелис Кибарскис и я.

Яша сказал мне дома:

– Это хитрость госбезопасности, которая хочет создать новое “дело”. Ты погибнешь!

Я бросилась к профессору Кибарскису. Тот развел руками:

– Все бесполезно. Вас никто не выручит. Вопрос решался на самом “верху”. Вашу кандидатуру обсуждали подробно. Рекомендовали единогласно – как молодого, но очень способного терапевта.

Так я и проработала в спецбольнице немало лет – правда, потом стала уже только консультантом”.

________________________

й закончил “Синдром молчания” в восемьдесят четвертом. Один за другим умирали партийные генсеки. Общество оттаивало от страхов. й тоже преодолел в себе “синдром молчания” – решил предложить пьесу театрам, попробовать опубликовать.

Литовские режиссеры от сочинения й отказались. Поставили пьесу в Москве, в каком-то народном театре. А напечатали только в девяностом.

_______________________

Финал. Есть ли в пьесе финал? Гуров приходит к Саре поздно ночью, чтобы арестовать ее и Йонаса. Однако… вместе с ними слушает музыку – прячется от своих страхов в сонату Чюрлениса.

Кажется, все страхи разрешает утреннее сообщение по радио: “Умер Сталин”.

Это, конечно, не так. Смерть тирана сама по себе мало что решает для маленького человека. Тиран продолжает жить в душах миллионов. Одни страхи заменяются другими. Может быть, единственный итог для героев пьесы й (итог всего случившегося с ними в эти несколько месяцев) – они наконец заглянули, как и автор, в себя. Высказались. Прервали молчание.

 

НОВЕЛЛЫ ЕГО ЖИЗНИ

Готовясь к смерти, й откапывает в памяти различные эпизоды. Не хочет, чтобы тот или иной “кусочек жизни” умер вместе с ним. Часто эти эпизоды кажутся мне готовыми новеллами.

Когда он обточил, обкатал этот материал – отобрал необходимые детали, отбросил ненужное? Вряд ли во время бесконечных “устных рассказов” (так бывает у писателей-златоустов, но я знаю: вот уже много лет й мало с кем общается). Вероятно, эту работу он проделал мысленно – возвращаясь в прошлое, живя там.

Эту его новеллу я называю “САЛФЕТКА”.

– …В то лето поехал я в санаторий, на Кавказ. Помните, наверное, эту атмосферу советских курортов? Толкотня, разнообразие типов и лиц, не очень строгий режим, хорошее, между прочим, лечение. И еще – всегда особое оживление, особое томительное ожидание, связанное с тем, что тысячи мужчин и женщин вырвались из своих семей, из круга суетливой скучной жизни… В санаториях быстро, иногда стремительно завязывались романы, порой завязывались так, что о курортниках говорили: как с цепи сорвались…

Ну так вот. Приехав в санаторий, я познакомился со своими соседями по столику в столовой. Обычные лица. Какой-то инженер из российской глубинки. Московский экономист. Третьей (кроме меня) была красивая, средних лет, дама. Мои сотрапезники наперебой ухаживали за ней. Но я сразу понял: безрезультатно. Была она не просто неприступна – заносчива. В первую же минуту знакомства сообщила: приехала сюда из Германии, где ее муж, генерал, служит в советских войсках.

Характер этот был для меня ясен. Совершенно ясен. Потому роль свою начал я сразу, ничуть не раздумывая и примериваясь. Говорил с ней вежливо, но не более – без провинциального гусарства, сладкой галантности. Вообще выбрал для своих немногих реплик за столом интонацию спокойную, может быть, чуть светскую.

Спокойным же – как бы нарочито привычным – жестом я взял с десертной тарелки накрахмаленную белую салфетку и легко заправил ее за воротник рубашки. Ни на кого при этом не смотрел, только чуть улыбался – якобы собственным, далеким отсюда мыслям. Но боковым зрением я сразу заметил легкое удивление в ее глазах. Сразу понял нехитрый ход мыслей, которые проносились в красивой головке этой советской мещанки: “Да ведь он европеец!”

“Откуда вы?” – невольно спросила она.

“Из Литвы. Это все еще заграница”, – ответил, чуть увеличивая свой обычный акцент.

И генеральша уже больше не сводила с меня глаз. И растаяла моментально вся ее заносчивость… Впрочем, хватит об этом. Ничего нет здесь больше особенного. Рядовой курортный эпизод. Обычный мой эксперимент.

_____________________

А эту устную новеллу й по сути назвал сам. Он несколько раз повторяет:

 

“НАИВНЫЙ ПЕРЕЦ МАРКИШ”

“Помню одну встречу с ним. Кажется, в начале сорок пятого года.

Был я в отпуске после ранения. Приехал в Москву с фронта. Перец Маркиш пригласил меня к себе домой.

Мы провели вместе долгий вечер: я – начинающий еврейский писатель и он – живой классик. Между прочим, ужин приготовила жена Маркиша – красавица!

Волнуясь, я входил тогда в его кабинет. Сказать, что этот кабинет произвел на меня большое впечатление, значит, не сказать ничего. Высокий стол-бюро: видимо, Маркиш работал стоя. Несколько пишущих машинок. Стопки бумаги. Книги: с закладками, раскрытые, иногда лежащие прямо на полу. Передо мной открылась его лаборатория. Между прочим, о Маркише говорили, что он работает, как вол. По многу часов подряд.

Вечер этот начался празднично. А закончился конфликтом, который я переживал долго. Да, мы резко поспорили!”

О чем спорили? й помнит смутно. Влюбленный в стихи Маркиша, он воспринимал его как обретенного вдруг старшего брата, которому хотел доверчиво открыть душу. Кажется, говорил об “изнанке” войны, тяжести будущего, растущем антисемитизме, о еврейской культуре, еще существовавшей в СССР, но уже оказавшейся на обочине…

“Маркиш слушал меня, а думал о чем-то своем. Резкие возражения его я не запомнил – они меня не убедили. Запомнилось, что он вдруг сорвался: “Как ты смеешь?!”

Попрощались холодно.

А после войны Перец Маркиш приехал в Литву. Я встречал его на вокзале, отвез на машине в гостиницу. Председательствовал на его литературном вечере. Мы оба не вспоминали о встрече в Москве. Подружились даже. А тогда, во время войны, выйдя от Маркиша на улицу, я думал: как же он убежден в своей правоте! Как же наивен!”

_____________________

Еще несколько слов й о Маркише – через несколько дней: “Наивен, конечно, был я. Разве он мог вести себя иначе? Знакомы мы были шапочно – встречались несколько раз в Еврейском антифашистском комитете. В тот вечер он говорил то, что должен был сказать. И был, разумеется, прав. Ничуть не оскорбляя его память, добавлю: Перец Маркиш боялся. Как и все мы. Потом я узнал: он был со всех сторон окружен доносчиками”.

 

ТЕОРИЯ БЕСКОНФЛИКТНОСТИ

В очередной раз мне напомнил об этой статье Пранас Моркус, литовский публицист, кинорежиссер, сценарист:

– Многим тогда показалось – подул свежий ветер…

Слышал я и такой отзыв: “Смелость критика была даже вызывающей”.

Статья й называлась “Плоды “метода” бесконфликтности”.

_____________________

…Теперь, кроме специалистов-литературоведов, мало кто и помнит, в чем состояла суть так называемой “теории бесконфликтности” в литературе. Здесь нет ничего удивительного. Память человека стирает безжизненные схемы. А защитники “теории бесконфликтности” утверждали: в советском обществе нет никаких серьезных противоречий, в крайнем случае – возникают противоречия между хорошим, очень хорошим и – отличным… Такой жизнь должна была предстать и в искусстве.

Олицетворение странной этой концепции: романы Семена Бабаевского “Кавалер Золотой Звезды”, фильм Ивана Пырьева “Кубанские казаки”, пьесы Анатолия Софронова… “Мастера культуры” создавали “потемкинские деревни”. А их награждали за это Сталинскими премиями; на них призывали равняться; их – то с укоризной, то с угрозой – противопоставляли другим художникам, которые “очерняли социалистическую действительность”.

_____________________

Пересмотрел свои предыдущие записи. Как много в них – о страхах й! Так много, что его можно счесть паникером или того больше – человеком с больной психикой. Не мое дело – оправдывать или осуждать героя книги. Но страхи… Что ж, страхи-то как раз были реальными!

_____________________

…отклики ведущих газет и журналов Литвы на статью й. Откликов – около полутора десятков. й аккуратно их сохранил. Идет тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год…

_____________________

“Критик Йосаде выступил со статьей “Плоды “метода” бесконфликтности”, в которой по существу повел атаку на основы принципа партийности в литературе, против партийного руководства литературой”.

Это августовский номер журнала “Коммунист”. Конечно, здесь взвешено каждое слово. Материалы “Коммуниста” штудируют на политзанятиях, их воспринимают как подсказку, как руководящее указание – в том числе и органы госбезопасности.

_____________________

…другие публикации – все то же, то же: “идейно вредная путаница”, “отход от принципа партийности”, “самореклама”, “статья, печально прославившаяся”, “вульгарная”, “ненаучная”…

Уровень дискуссии демонстрирует “Теса” (передовая статья “За боевую литературную критику”, 13 августа). Газета “остроумно” оспаривает тезис й о том, что “идти путем бесконфликтности рецензента толкают объективные обстоятельства”. Если б это соответствовало истине, замечает “Теса”, “за каждое малейшее заблуждение критика бы били. Значит, Йосаде уже избили бы так, что… Между тем он жив, здоров и даже пишет новые статьи”.

й показалось: последнее было сказано с недоумением.

_____________________

Он был совсем один. Даже руководители Союза писателй Литвы и “Пяргале”, доброжелательно относившиеся к й, должны были “отмежеваться” от него, “заклеймить”. Если они делали это недостаточно резко, то получали выговор:

“Вместо того, чтобы сказать, что эта статья (…) является политически вредной, руководители наших писателей, словно извиняясь перед автором, говорят о том, что, мол, статья, поднимая некоторые правильные положения, недостаточно ясна”. (“Советская Литва”, 15 августа).

_____________________

й многое сказал эзоповым языком. Но проработчики точно почувствовали живой нерв его статьи. Автор не просто отбрасывает розовые очки для писателя, иронизирует над персонажами, которые трудятся “от души”, на работу идут “твердой поступью”… Он – против отношения к литературе как к части социалистического хозяйства, когда исполнители рапортуют о “больших успехах”, обещают новый “подъем”… й не зря ставит эти слова в кавычки.

_____________________

Лексика статьи й кажется сегодня архаичной. Зато ее пафос заставил меня открыть томик Оруэлла – эссе о литературе в тоталитарном обществе:

“Воображение – и даже, насколько возможно, сознание – будет исключено из процесса писания. Бюрократы станут планировать книги по основным показателям, а сами книги – проходить через столько инстанций, что в конце концов сохранят не больше от оригинального произведения, чем сходящий с конвейера “форд”.

_____________________

Я не хочу преувеличивать: й не был первым, кто в пятидесятые годы выступил против “теории бесконфликтности” в литературе. Статьи В.Померанцева, М.Щеглова, Ф.Абрамова… Но они – в московских журналах. й был первым в Литве! Одну из своих рецензий (на сборник рассказов А.Баужи “Светлый путь”) он тоже назвал почти программно – “За красоту без прикрас!” В то время это звучало как вызов.

_____________________

Травля й прекратилась внезапно. Дело было, конечно, не в нем.

В ЦК КПСС решили: “потемкинские деревни” не должны походить на сказку; ложь выглядит убедительнее, если в ней есть толика правды. Защитников “теории бесконфликтности” в литературе “поправили”, одернули. Разумется, они остались в рядах “активных бойцов партии”.

_____________________

Для меня в этой истории важнее всего вопрос: почему? Да! Почему й начал эту – с самого начала неравную для себя – борьбу?

Есть два ответа. Первый очевиден: отстаивая достоинство искусства, й отстаивал свое писательское, человеческое достоинство.

Второй довод приходит на ум не сразу. Однако сейчас он кажется мне бесспорным. Решившись сказать “король-то голый!”, й хотел убить собственные страхи…

 

ЗЕРКАЛО

Сила духа. И – слабость. Многие годы й развивает в себе первое, подавляет второе. Но он не видит себя со стороны. Может быть, наши беседы – зеркало этих процессов? Одновременно – это и зеркало его прощания с жизнью.

_______________________

У него по-своему прекрасная память. Совсем не старческая. Зоркая – не только на вчерашнее, но и на сегодняшнее.

Лучше всего помнит удовольствия. Вот почему так часто всплывают в наших разговорах женские профили. Вот почему то и дело возвращается к своей работе (“главная радость сегодня”). Хорошо помнит обиды (так или иначе – это лишение жизненного удовольствия). Все остальное – в зависимости от обстоятельств.

___________________________

Несмотря на огромную самодисциплину й, его сознание, как у большинства людей, неустойчиво. Текуче. Отсутствие стержня. Скачки. В течение нескольких минут: от одной темы к другой. От Ницше до …гречневой каши (“раньше терпеть не мог, а теперь вдруг полюбил”).

___________________________

Об одном и том же й вспоминает в разное время по-разному. Чаще всего по-другому видит видит не факты, не поступки – мотивы. Иногда – последствия поступков. Вот, к примеру, история с Евой (любовницей отца, которая стала потом и любовницей й). Обычно й вспоминает об этом, как бы чуть недоумевая. Но в письме к сестре Башеве, а потом и в разговоре со мной говорит:

– Я благодарен судьбе за этот случай

Почему? Вряд ли бы иначе уехал из городка. И, наверное, не стал бы писателем.

_________________________

Наивное убеждение: человек един в своих устремлениях, в сокровенной своей сущности. Но передо мной человеческая жизнь, которая распадается, дробится на жизни другие – не схожие между собой. Столкнувшись с этим феноменом, й ошеломлен. Сестра Башева вернула его письма, отправленные им когда-то – во время войны – ей, в Израиль.

– Никогда бы не подумал, что это писал я, – говорит й жене. – Ни за что бы себя не узнал. Нет, нет, это не я!

________________________

14 сентября 92 г. Два года й твердит мне: в его бедах так или иначе виноваты антисемитские кампании сороковых-пятидесятых годов.

Что ж, логично. Политика государственной ненависти, государственного антисемитизма сломала судьбы и души миллионов. Судьба й, считаю я, в этом отношении показательна. Впрочем, показательна не более и не менее, чем судьбы других еврейских писателей

И вот я хочу написать эссе, где собираюсь проследить этапы этого насилия над личностью, которое переходит потом в саморазрушение таланта.

Вечером рассказываю й план своего эссе. Его реакция неожиданна. Он опровергает …самого себя:

– То, что случилось со мной, трагично, но я не воспринимал это как антисемитизм.

Сначала – недолго – спорю. Потом молчу. Хотя могу напомнить й его собственные слова, свидетельствующие об обратном. Его аргументы сейчас так легко опровергнуть.

– …Разве это был антисемитизм? – убеждает меня й. – В те страшные годы почти все крупные литовские писатели поддерживали меня… Шимкус, Балтушис, Венцлова, Цвирка, Тильвитис… Я чувствовал их теплые взгляды, которые резко диссонировали с тем, что писали газеты. И не только взгляды. Как раз в разгар “дела врачей” меня вызвал к себе Балтушис – в ту пору мой шеф, главный редактор журнала “Пяргале”: “Слушай, Йосаде, тебе надо сейчас поехать в Ялту. Вот путевка в дом творчества на два месяца, потом сможешь остаться там еще”.

Обнаружив в прошлом интересные факты, й, как всегда, оживляется:

– Учтите, это было не только со мной. Я знаю еврейских журналистов, которые, на первый взгляд, серьезно пострадали в период “борьбы с космополитами”. На первый взгляд… В сорок восьмом году с ними, если не ошибаюсь, беседовал сам Шумаускас (в то время – заместитель председателя совета министров Литвы). Разумеется, беседовал с каждым наедине. Схема разговора была все той же: “Уезжай из Каунаса в Шяуляй… Дадим квартиру… Дадим работу”. А формально “еврея-космополита” убирали из партийной печати. И рапортовали об этом в Москву.

й смотрит на меня. Ничего не говорю ему о том, что он знает прекрасно сам: в Литве смягчали “государственно-партийный антисемитизм”, но разве могли отменить вообще? Разве могли не закрыть еврейские газеты, еврейский музей, школы, разве…

Молчу. Я вдруг понимаю: именно такая реакция й очень интересна для меня. Именно изменчивость его сознания прежде всего требует наблюдения. Затем, уже дома, понимаю и другое: он прав глубинно, хотя не может это сформулировать. Государственный антисемитизм уничтожал еврейскую культуру, уничтожал творцов. Но души прежде всего деформировал страх. ___________________

Почему й раньше говорил мне иное? Да, он враг стереотипов и штампов. Однако стереотипы мышления многослойны. Первый слой – банален, на его основе строят пародии; второй слой штампов берут журналисты, но зачастую обходят писатели… Что такое третий слой стереотипов? Может быть, он опасен больше всего. В нем – иллюзия истины.

____________________

Порой кажется: й (как многие люди) вспоминает… свои прежние воспоминания.

Говорю ему об этом. Ищем выход. Наконец, решаем: буду задавать ему “неудобные” вопросы – с их помощью нужно отбросить наслоения штампов.

____________________

Он и сам всегда хотел понять движение своего сознания. Как интересно было бы прочитать дневники й разных лет. Увы!

“…Мой первый, довоенный дневник пропал. Я вел его то ли с четырнадцати, то ли с пятнадцати лет. До самой войны. До первого ее дня. Шесть толстых тетрадей. Там все еще было наивно, печатать это было нельзя. Однако там была моя жизнь! С помощью тех тетрадок я смог бы проанализировать путь моего становления.

Разумеется, я не вспомнил о дневнике, когда бежал из Каунаса. Дневник остался в моей квартире. После войны я пришел туда, перерыл все углы. Безрезультатно.

Вел ли дневник на фронте? В свободные минуты. Понемножечку. Продолжал и после войны. Тот дневник я сжег в ожидании ареста, в начале пятидесятых.

Теперь вот опять дневник. Старости”.

Первый и второй его дневники были на еврейском. Последний – на литовском. Язык фиксирует самое интимное. Смена языка символизирует трагический перелом.

_______________________

Прав Андре Мальро: “…человеку не дано достичь дна человека; он не находит своего образа на том пространстве знаний, которое он освоил; он находит свой собственный образ в вопросах, какими он задается”.

_____________________

Что обнаружил бы й, если бы все три дневника оказались сейчас перед ним?

Пусть своего литературного становления.

Попытки “самовоспитания”.

Эпизоды, которые ему не хочется вспоминать (и потому он – интуитивно – не откопал их в прошлом).

Инстинкты, с годами отпавшие, точнее – трансформировавшиеся в иное.

Суету… Суету… Суету…

Страхи. И – память о старых страхах.

А в общем – все то же, что отражает сейчас наше “зеркало”.